— Ага, — сказал он. — Все точно! Это ты! Точно, Лизка! Басаргина… — А ты меня не помнишь?
— Не имею чести. — Я высокомерно отвернулась.
— Ни хрена себе! Ты же мне руку прокусила! Вот эту! Когда я тебя в суд из СИЗО доставлял! Лыков я! Ну? Мне тогда как раз первую звездочку в погон воткнули… Младшего лейтенанта!
Я промолчала.
— Слушай, а мне бубнят: «Туманская», «Туманская»… Ну да! Ты ж замужем. Весь город трепался.
— Была я мужняя. А теперь вдова.
— Ну да… Прости. Твоего же замочили… В газетах писали.
— Что за базар, начальничек? — Я даже губу отклячила, работала под приблатненную и крутую. — Это, конечно, еще не нары, но я тут париться не собираюсь! Ключи от тачки, ствол и ксиву на стол — и «прощайте, скалистые горы!». В общем, что вам от меня надо, майор?
Он как-то сник, почесал загривок и зашептал громко:
— Да не мне, не мне!.. Пройдем, а? Тут же недалеко… Площадь перейти… Она уже звонит, орет, понимаешь…
«Она» действительно ждала меня.
Возле мэрии стояла черная «Волга», окна на втором этаже светились, и было нетрудно догадаться, что Маргарита Федоровна Щеколдина примчалась сюда по первому свистку, спозаранку.
Майор остался в приемной, а я прошла через массивные двери в градоначальный кабинет. Он был слишком велик для этой невзрачной женщины. Она курила свою неизменную беломорину, стоя у окна.
И черная импортная мебель, и панели под дуб, которыми здесь все было обшито, и триколор, распятый по стене рядом с портретом президента в массивной раме, и золоченый двуглавый орел, похожий на индюка в короне, и даже якорь, цепи и еще какие-то хреновины, долженствующие, в натуре, изображать герб города, — все это было каким-то ненастоящим, как в спектакле из державной жизни.
Настоящей была эта тетка. Во всяком случае, по сравнению со всей этой мертвой бутафорией, которая ее окружала. Если честно, я ее просто не узнала. То есть, конечно, я понимала, что это именно она, бывшая судия, ныне мэрша, та самая очень неглупая гадина, которая всегда и все точно просчитывала и без всяких сомнений смела со своего пути доверчивую студенточку, которая могла помешать ей сделать то, что она задумала… Та же — и все-таки не та. Она здорово изменилась за то время, когда я ее не видела. Всегда ухоженная, обработанная лучшими куаферами города, носившая строгие костюмы, как военные носят мундир, и еще недавно вызывавшая интерес у мужиков, она как-то разом возрастно сломалась, обмякла, потускнела, и нынче каждому было ясно, что она не просто женщина в возрасте, но молодящаяся изо всех сил старуха. И признаки этих отчаянных усилий были налицо. Видно, она подхватилась с постели заполошно, ни умыться, ни подкраситься толком не успела, а может, и не сочла нужным. Под подбородком и под ушами были видны остатки какой-то косметической маски. Волосы она, видно, подкрашивала под шатен-каштан, они отросли, и цвет их у корней был грязно-седой, с блеклой желтинкой. На плечи она набросила дорогой и модный плащ из серой тонкой лайки, под него успела поддеть какую-то мятую домашнюю кофту и затрапезную юбчонку. А когда я разглядела на ее ногах шлепанцы без задников, поняла, что она или очень торопилась меня увидеть, или просто ей уже было на все наплевать. Она в городе полная хозяйка, и пусть ее принимают какая есть. В этой ее усталой сутулости, оплывшей фигуре без всякого намека на талию, больших руках и широкой скуластой физии было что-то очень простецкое, бесхитростное, в общем, крестьянское, и я вспомнила, как Гаша мне рассказывала, что, когда Щеколдина вербовала себе сторонников среди горожан, проламываясь в мэры, била на то, что когда-то работала телятницей, а юристом стала чуть ли не по принуждению, в порядке комсомольской дисциплины: получила путевку на юрфак. То, что она своя для всех, она демонстрировала и в горсуде, когда по-свойски покрикивала на публику: «Никитична, не вопи…», «И ты не вылезай, Иван Иваныч!» И когда как кандидатша затеяла посадить на пустыре вокруг роддома ягодник и сад, для потомков, в телогрейке и резиновых сапогах умело орудовала лопатой. И даже втихую пила самогоночку с мужиками, для сугреву.
Конечно, все это было показное, на публику и продумано до деталей, и только такая умудренная женщина, как Гаша, все понимала и смеялась:
— Ну актриса! Кому хошь мозги запудрит!
Вот и сейчас она всем своим видом подчеркивала, что она другая Щеколдина, что все, что у нас с ней было, уже прошло и уплыло в нети. Она обернулась ко мне и засмеялась открыто:
— Что присматриваешься, Лизок? Ну старею я… Куда денешься? Бабка уж. Бабулька!
И я поняла, что ни фига она не изменилась. И это был первый гвоздь, который она вколотила точно, по шляпку. Она прекрасно знает, с чего меня принесло, о Гришке еще не было сказано ни слова, но она уже точно обозначила: она мальчонке бабка, родная кровь, о чем каждая собака в городе знает, а я ему — никто. Что, как ни верти, есть факт генеалогически неопровержимый.
— Чаю хочешь? У меня тут и сухарики-бублики… — Она уже выволакивала из-под стола электрочайник, вынимала из тумбы чашки и как-то разом преобразилась, подобралась и все делала автоматически, не глядя: было ясно, что тут для нее второй дом. После нашего с Панкратычем, конечно. — А я ведь догадывалась, что ты вот-вот объявишься, — говорила она дружелюбно. — И это даже хорошо. Как ни поворачивай, а мы теперь как бы одна семья! Господи, сколько раз я Зюньке говорила: промой глаза!.. А он дурак дураком… Нашел себе эту подстилку, которая и мизинчика Лизаветы не стоит…
Я с трудом соображала, куда она клонит. Это она мне своего Зюнечку сватает, что ли?
— Я ведь и сама в Москву собиралась, — продолжала она, расставляя чашки. — К тебе! Я все книги Иннокентия Панкратыча сохраняю. Тут как-то зимой листала рукописи его, и просто стыдно стало! Такая биография, такая личность! Через что только человек не прошел! А город его почти что забыл… И знаешь, до чего додумалась? Мемориал нам нужен, памяти академика Басаргина! Можно, конечно, и школу имени его сделать… Но лучше как бы музей! Под той же крышей, где он провел свои замечательные годы… Там, конечно, кое-что переменилось, но в прежнем виде дом восстановить можно. Ничего бесповоротного в этой жизни нет, Лизавета Юрьевна… Вот только сами мы не потянем, так, может, ты чего-ничего подкинешь? В том смысле, что не чужие же?
У меня паркет под ногами качнулся — это что же, она особняк мне готова вернуть?
Что-то тут было не так, в этом ее ласковом плетении, в том, как торопливо она рисовала почти невероятные и сладостные картинки, за которыми маячило — что? Испуг? Злость? Надежда?
Ясно было только одно: она действительно ждала меня и менты приклеились ко мне не случайно.
— Как он? Я могу увидеть его?
— Гришуньку?
Она дрогнула глазами, но тут же вынула из кармана плаща конверт со снимками и шлепнула его на стол.
Я вытряхнула скользкие картинки, снятые «Полароидом».
Сердце болезненно сжалось. Не знаю, чего я ожидала. Мне казалось, что он постоянно плачет и просится ко мне. Но на снимках Гришка в основном безмятежно улыбался. Снимали они его то на пристроенной к нашему дому новой веранде, уставленной плетеной мебелью, то в роскошном игрушечном джипе, точной копии «взрослого», то на газоне, с яркими мячами. Так я его никогда не одевала — под матросика, в полосатые, типа тельняшек, футболки. На нескольких снимках он был в белой войлочной панаме с широкими полями, под кавказца. На последней фотке он сидел рядом с громадным ротвейлером и обнимал его. Это был тот самый людоед, который гонял меня по участку ночью, год назад, здесь он был в наморднике.
— Он все собачку просил, — сказала она, закуривая. — Так что сама видишь — нам ничего не жалко.
Снимки она отбирала явно с умыслом — на них был один Гришка. Ни ее рядом, ни Зюньки… И везде — веселый.
— Тут понимаешь какая незадача… — засмеялась она. — У нас же родичей не считано! Вот Зиновий и потащил его. Сначала в Таганрог, потом в Крым двинут… Демонстрирует наследника! Гордится. Они на Зюнькиной машине двинули. У него новая, беленькая такая «бээмвушка»…
Она поняла, что слишком поторопилась, а потому прокалывается, и замолчала. Она, видимо, была несколько озадачена тем, что я не клюнула на крючок насчет мемориала Панкратычу, хотя она дала понять, что может поступиться домом. И еще мне казалось, что она устала передо мной лебезить, ведь она специализировалась совсем по другому профилю.
— Я думаю, что вы врете мне, Маргарита Федоровна, — сказала я. — Впрочем, как всегда. Вам не привыкать. И с чего это у вас такие семейные страсти разыгрались — по поводу внука? Где же вы раньше были? И если вы его так обожаете, зачем вы его от меня именно сейчас уволокли? Вы же понимаете, для ребенка это не просто потрясение. Вы же ему мозги вывихнули! На всю оставшуюся жизнь…
— Ну что ж… — Она отпила чаю, похрустела сухариком. — Раз ты так, то и я так… Его оставшаяся жизнь тебя совершенно не касается.