Монахиня кивнула в знак согласия.
Он вышел за ворота госпиталя и пошел вдоль забора. Хотя в голове у него все еще мутилось, он увидел приближающийся трамвай и спешащих людей. Комендантский час кончился. Он старался сворачивать в пустынные улицы, но не успевал он пройти и нескольких шагов, как словно из-под земли возникали люди. Потом из-за холмов над горизонтом встало холодное зимнее солнце, и бледный рассвет озарил землю. Он уже оказался на окраине города. Впереди виднелись луга. Было очень холодно. Моска остановился.
Теперь он со всем смирился и даже не удивлялся, как все ужасно сложилось. В душе у него остались лишь усталость и безнадежность, а где-то глубоко-глубоко таилась постыдная вина.
Он стал думать, что ему теперь надо делать: принести коричневое платье в госпиталь – в нем похоронят Геллу. Потом организовать похороны.
Эдди поможет: сделает все, что надо. Он пошел обратно и тут почувствовал что-то тяжелое на плече. Оказывается, он нес свою голубую спортивную сумку! Он страшно устал, идти ему было далеко – и он бросил ее в глубокую влажную траву. Потом поднял глаза к мерзлому утреннему солнцу и зашагал в город.
Небольшой кортеж выехал из железных ворот госпиталя и потянулся в город. Серый утренний свет набросил на городские руины призрачную дымку.
Впереди ехала санитарная машина с гробом Геллы. За ней медленно полз джип, открытый всем ветрам. На переднем сиденье Эдди и Моска съежились, укрываясь от ветра. Фрау Заундерс на заднем сиденье плотно укуталась в коричневое армейское одеяло, тая от окружающего мира свою печаль.
Скорбный караван замыкал «Опель» – колымага с паровым двигателем и с небольшим дымоходом.
В «Опеле» ехал настоятель церковного прихода, к которому принадлежала фрау Заундерс.
Караван двигался навстречу транспорту и пешеходам, направлявшимся к центру города: трамваям, набитым рабочим людом, армейским автобусам и толпам людей, чей жизненный ритм подчинялся смене работы, отдыха и сна.
Колючие заморозки поздней осени, которые наступили неожиданно рано и оттого казались куда холоднее самых жестоких зимних морозов, заледенили металлические внутренности джипа, сковали льдом тело и душу. Моска наклонился к Эдди:
– Ты не знаешь, где кладбище?
Эдди кивнул.
– Давай рванем туда!
Эдди свернул влево, помчался по широкому проспекту и скоро выехал за городскую черту.
Потом он свернул в узкий переулок, въехал в деревянные ворота и скоро остановился на небольшой площадке, за которой начинались длинные ряды могильных плит.
Они остались сидеть в джипе. Фрау Заундерс откинула одеяло. Она была в черном пальто, в шляпке с вуалью и в черных чулках. Ее лицо было серым, как сегодняшний день. Эдди и Моска были в темно-зеленых офицерских мундирах.
В кладбищенские ворота медленно въехала санитарная машина. Вылезли шофер и его напарник. Эдди и Моска пошли им помочь. Моска узнал в обоих тех немцев, которые привезли Геллу в госпиталь. Они открыли заднюю дверь фургона И выдвинули оттуда черный ящик. Моска и Эдди схватились за ручки.
Гроб был сделан из досок, выкрашенных в черный цвет, по бокам висели голубые железные ручки. Оба санитара посмотрели на Моску, но сделали вид, что не узнали его. Они развернули гроб, чтобы идти впереди. Гроб был очень легкий.
Они двинулись по дорожке, проходя мимо покореженных могильных плит, и скоро остановились перед свежевырытой могилой. Два маленьких круглоплечих немца в кепках и темных куртках отдыхали, сидя на соседней могиле и подложив себе под зады черные, в форме сердца заступы. Они молча смотрели, как гроб опускают около вырытой ими ямы. За ними высилась горка влажной земли.
В ворота въехал «Опель». Из его трубы в серое небо поднимались клубы скорбного дыма. Вышел священник. Это был высокий сухощавый мужчина с суровым бугристым лицом. Он шел медленно, чуть ссутулившись, полы его длинной черной сутаны волочились по земле. Он сказал что-то фрау Заундерс, потом обратился к Моске. Моска смотрел в землю. Он не понимал баварского акцента.
Тишина была нарушена монотонной молитвой. Моска понял слова «любовь» и «молимся» – немецкое «молимся» было похоже на английское «умоляем», потом услышал «прости», «прости» и «прими», «прими» и еще что-то вроде «мудрость», «милосердие» и «любовь господа». Кто-то протянул ему горсть земли. Он бросил ее и услышал, как земля стукнулась о дерево, потом услышал, как еще несколько комьев земли со стуком упали на дерево. Потом земля застучала глухо и ритмично, точно сердцебиение, которое становилось все тише, пока вздохи падающей земли не стали совсем неслышными, и сквозь громкий стук крови в висках Моска услышал тихий плач фрау Заундерс.
Наконец все стихло. Он услышал, что все куда-то пошли. Послышалось урчание мотора, потом другого, потом взревел паровой двигатель «Опеля».
Моска оторвал взгляд от земли. Туман, тянущийся из города, уже проник на территорию кладбища и повис над могилами. Он поднял глаза к серому небу – так молящийся воздевает очи горе.
В сердце своем он возопил с бессильной ненавистью: «Верую, верую!» Он кричал, что верует в бога истинного, что теперь он узрел его в небесах, увидел истинного жестокого и деспотичного отца, безжалостного, немилосердного, умытого кровью, купающегося в ужасе и страданиях, пожираемого собственной безумной ненавистью к человеку.
В сердце и душе его отверзлись зевы, чтобы приять узренного им бога, и бледно-золотое солнце явило свой лик из-за серой плащаницы неба и устремило взгляд своего ока на землю.
На равнине, за которой начинались городские кварталы, он увидел санитарную машину и «Опель». Они ползли по холмистой петляющей дороге. Оба могильщика исчезли, фрау Заундерс и Эдди сидели в джипе, дожидаясь его. Фрау Заундерс завернулась в одеяло. Стало очень холодно.
Он махнул им рукой, давая понять, чтобы они уезжали без него, и стал смотреть вслед удаляющемуся джипу. Фрау Заундерс в последний раз обернулась, но он не разглядел ее лица. Черная плотная вуаль на шляпке и сгустившийся туман мешали ему рассмотреть ее глаза.
Оставшись один, Моска наконец-то смог взглянуть на могилу Геллы, на холмик земли, под которым теперь лежало ее тело. Он не чувствовал щемящего чувства горя. Его обуревало лишь ощущение утраты – точно ему больше ничего не хотелось и в мире больше не осталось места, куда бы он мог пойти. Он смотрел на равнину и на очертания города, под руинами которого было погребено больше костей, чем могла бы вместить эта освященная кладбищенская земля. Мертвое зимнее солнце, объятое тучами, струило бледно-желтый свет, и Моска попытался представить себе прежнюю жизнь – все, что он когда-либо знал или чувствовал. Он попытался перенестись с этого гигантского, покрытого могилами континента в мир детских игр, на улицы детства, ощутить материнскую любовь, припомнить лицо давно умершего отца, свое первое прощание с родными. Он вспомнил, как мать всегда повторяла: «У тебя нет иного отца, кроме отца небесного». И еще: «Ты должен быть праведником, потому что у тебя нет отца и господь твой отец». Он попытался мысленно перенестись в то время и снова испытать тогда им испытанную любовь, познать жалость и милосердие, чьи потоки питали колодцы слез…
Желая вызвать в душе страдание, он стал думать о Гелле, о ее хрупком лице с голубыми жилками – бледном, беззащитном перед смертью и перед жизнью. Он думал о ее инстинктивной любви, которая магическим образом расцвела в ее сердце, и думал о том, какой же фатальной была эта любовь-болезнь: да, в этом мире она была страшным недугом, страшным и смертельным, как несвертываемость крови.
Он зашагал по узкой тропинке мимо разрушенных, изъязвленных войной могил. Он покинул кладбище. Он брел по городу, и в его мозгу роились воспоминания о Гелле: какой она была, когда он вернулся, как она его любила, как дарила любовь, которая была ему необходима, чтобы выжить, какое это было невероятное блаженство, когда он ее нашел, – но теперь ему казалось, будто даже тогда он знал, что с ним она встретит лишь смерть и найдет свой конец на этом кладбище.
Он тряхнул головой. Да нет, подумал он, просто не повезло. Он вспомнил, как много раз вечерами приходил домой – ужин стоял на столе, она уже спала на кушетке, он брал ее на руки и относил в кровать, уходил, потом возвращался, а она спала глубоким мирным сном, в чьих объятиях он чувствовал себя в безопасности. Просто не повезло, подумал он снова, снимая с себя какую-либо вину, но на сей раз безнадежно, вспомнив о собственной жестокости – как он заточил ее в узилище одиночества, не позволяя ей уделить хоть немного внимания людям, которых она любила.
Уже оказавшись на окраине города, он обратился к другому богу, попытался призвать его из того мира, в котором жила его мать, в котором жили благополучные семьи, беззаботные сытые дети, добродетельные жены, кого узы брака обеспечили всеми радостями жизни. Он попытался перенестись в этот мир, где так много разнообразнейших наркотиков, притупляющих страдания, и укрыться в тени воспоминаний, которые могли бы принести ему теперь утешение.