– Прошу тебя, давай оставим эту тему.
– Я не понимаю, почему тебе так не по душе…
– Я не хочу, чтобы в мои окна заглядывали.
– Да кто в них станет заглядывать?
– Кто угодно.
– Джозеф. Ну правда, ты какой-то… нет… нет… подожди. Ты опять злишься.
– Я не злюсь.
– Я же вижу, злишься.
– Мина. – Я прижал кулак к влажному лбу, по вене на виске точно огонь пробегал. – Я не могу… не хочу заниматься этим сейчас. У меня работа, я не очень хорошо себя чувствую…
– Что с тобой?
– Ничего. Все в порядке. Пожалуйста, извини меня, пожалуйста.
– Джозеф…
Я неподвижно сидел за письменным столом моего кабинета и слушал, как она поднимается по лестнице.
Почему она задавала мне именно такие вопросы? Столько вопросов о ковре, о креслах? Она что-то знает? Пытается вывести меня на чистую воду? Я приказал себе оставаться рациональным: просто ей хочется сделать дом своим, наложить на него собственный отпечаток, только и всего. И все равно я не могу вести подобные разговоры, просто не могу. Я и раньше-то был несилен в том, что принято называть легкой светской беседой, а теперь она меня и вовсе убивала. Если Ясмина и дальше будет изводить меня… На какой-то миг я задумался – не порвать ли мне с ней? Но как? Мне удалось вернуть ее, после стольких месяцев. Я же этого и хотел. Разве не следует мне петь и плясать от счастья? И от благодарности? Она два года содержала меня, не задавая никаких вопросов. А я думаю о том, как бы выставить ее на улицу. После всего, что она пережила, после жертв, которые принесла, – ради меня.
С другой стороны, думал я, если бы она просто исчезла, нам обоим стало бы легче.
Я увидел в окне свое отражение. Щека под глазом была красной, лоснящейся – такой, точно я ее отлежал.
– С возвращением, – сказала Линда Нейман.
– Спасибо.
Изображать тактичность она не потрудилась – секунды три-четыре разглядывала мое лицо, а затем предложила мне сесть и откатилась к кофейной машине.
– Кофе?
– С удовольствием.
Когда она повернулась ко мне спиной, я расстегнул воротник рубашки (слишком тесный) и проверил, на месте ли марля. Марля была на месте, а это означало, что либо Линда таращилась на саму марлю, либо краснота успела расползтись за ее пределы, в чем я сомневался, потому что за два часа, прошедших с тех пор, как я приладил на щеку свежую нашлепку, этого произойти не могло. Да и в любом случае, глазеть на меня вот так было наглостью с ее стороны. Должна бы и понимать это – на саму, наверное, всю жизнь глазели. Этого я ей говорить, разумеется, не стал. Просто сухо улыбнулся и сказал, что цельное молоко меня тоже устроит, спасибо.
Пока она готовила нам кофе, мы болтали о новостях отделения. Мне вдруг пришло в голову, что когда-то давным-давно я сидел в этом самом кресле, охваченный чувством, что меня поджаривает на вертеле та самая женщина, которая теперь поставила на стол две украшенные печатью Гарварда чашки, протянула мне банку сухих, осыпанных миндальной крошкой и фенхелем печеньиц и поинтересовалась, слышал ли я о предстоящем коллоквиуме, посвященном работам Энскомб.
– Строго говоря, вы в список его участников не внесены. Но, полагаю, я просто обязана позвонить на сей счет в полицию кампуса.
– Вы очень добры.
– Вот в чем меня давно уже не обвиняли. – Она улыбнулась, опустила ладонь на стопку печатных страниц: – Хорошо. К делу. Это действительно ваша работа?
– Действительно, – ответил я.
– Потому что, читая ее, я волей-неволей гадала, не подменил ли кто Джозефа, которого я знала, роботом, который выглядит и разговаривает совершенно как он, но умеет писать более-менее достойно и убедительно.
Воспроизвести интонацию написанного Альмой было далеко не просто. В ее тексте присутствовала легкость, ироничность, которой она сама отличалась в жизни, – качества, едва ли не противоположные тому туману, который я напускал годами. Переводя написанное ею, я пытался избавиться от присущей моему слогу в целом расплывчатости, однако добиться этого мне удавалось лишь на несколько минут, да и то ценой неимоверной концентрации мысли. Тем же, примерно, я занимался и сейчас – норовил изобразить живость и непринужденность, хотя на деле был выжатым чуть ли не досуха и испуганным.
– Люди меняются, – сказал я, пожимая плечами.
– Ну хорошо, давайте я произнесу это первой. Видимо, я вас недооценивала.
Я произвел утешающий жест.
– Должна заметить, что некоторые стороны вашей аргументации представляются мне устаревшими, например, в той части работы, которая посвящена теории действия. За полвека много чего произошло. И все же мне будет интересно посмотреть, в каком направлении вы двинетесь из этой исходной точки.
Вообще говоря, пока она читала первую главу, я успел закончить перевод второй, однако мне не хотелось создавать у нее впечатление, что новая работа дается мне так уж легко. И я сказал, что смогу представить ей второй раздел диссертации к середине февраля.
– Буду ждать с нетерпением, – сказала она.
Я спросил, вправе ли я рассчитывать на то, что весной мне присудят ученую степень.
– Давайте не забегать вперед. Будем переворачивать по одной странице зараз, мм?
Я кивнул.
Она улыбнулась, подняла свою чашку, словно собираясь произнести тост.
– Пока же для меня достаточно возможности радоваться тому, что в университете еще случаются вещи, которых я до конца не понимаю.
Относительно хорошее настроение, посетившее меня в эти послеполуденные часы, как рукой сняло, как только я подошел к дому и увидел на моей веранде незнакомого мужчину.
Крепко сбитый, с гладкой желтоватой кожей и тяжелыми мешками под глазами, он странным образом сочетал в себе юность и зрелость. Из-под слишком большой для него нейлоновой куртки выбивался, налезая на воротник, поношенный коричневый шарф, на поясе незнакомца висел пейджер.
– Чем могу быть полезен? – спросил я.
Он молча смотрел на меня целую, как мне показалось, вечность, а после спросил, нельзя ли ему поговорить с мисс Шпильман. Интонации у него были как у робота, и впечатление это усиливалось его глазами – голубовато-серыми, цвета орудийной, как это принято называть, стали.
– Она умерла. – Я помолчал. – Теперь здесь живу я.
Он сразу кивнул. Я делал над собой большие усилия, чтобы не отвести взгляд в сторону.
– Так чем же я могу вам помочь? – повторил я.
Мужчина вытащил из кармана фотографию, спустился по ступенькам и протянул ее мне.
Это был снимок Дакианы, выцветший и сильно потрескавшийся. Я удивился, увидев, что в молодые годы она не была такой уж непривлекательной. Нижняя часть лица несколько отдавала, быть может, лошадью, но на тот мясной бастион, какой я знал, она все же не походила. Я опустил за землю мою сумку из ягнячьей кожи и стал разглядывать фотографию, держа ее в руке и притворяясь, будто изучаю изображенное на ней лицо, – времени это заняло довольно много, однако на то, чтобы исследовать каждую ветвь быстро разраставшегося в моей голове дерева решений, его все-таки не хватило. С одной стороны, можно сказать, что человек я здесь новый и никогда Дакиану не видел. Это могло придушить все проблемы в зародыше, но и могло впоследствии сильно ударить по мне. Если, к примеру, она говорила кому-то о ее новом работодателе. Тогда меня поймают на упреждающей лжи, а это способно породить массу вопросов, которые, в противном случае, никому и в голову не пришли бы. С другой стороны, я могу признать, что знал Дакиану, но а) не видел ее долгое время (ложь несколько менее опасная, чем утверждение, что я вообще с ней знаком не был) или б) видел, когда она пришла сюда, чтобы прибраться в доме, заплатил ей, и она отправилась куда-то веселиться, такое у нее имелось обыкновение. Преимущество варианта (б) в том, что кто-то мог заметить ее машину на подъездной дорожке; недостаток, разумеется, в том, что он связывает меня со временем и местом. С другой стороны, не исключено, что последнее меня тревожить вообще не должно. Ко мне же не полицейский пришел, а кто-то еще. Ее сын, предположил я. Возраста он вроде бы подходящего. Андрей? Тут мне вдруг стукнуло в голову, что если он ее сын, то она – его мать, а вместе они – семья, которую я разрушил. Семьи не абстрактны, они состоят из живых людей; впрочем, это фактор не значащий, не тот, который мне следует учитывать в моих расчетах, и я заставил себя вернуться к более конструктивной линии размышлений. Кем бы он ни был, ясно, что в полиции он не служит. Если подумать, так он, может, и не сообщил пока о ее исчезновении. Может быть, он с ней не жил и только недавно заглянул домой и обнаружил, что она куда-то пропала. Сколько ему лет, если точно? Достаточно, чтобы жить отдельно? Сказать наверняка невозможно, уточнить мое начальное впечатление о нем я, не оторвавшись от снимка, не мог, а отрываться я не хотел, поскольку чувствовал, что он не сводит с меня глаз, ждет, когда я заговорю, и если я подниму голову, то очень скоро мне придется и рот открыть. Даже если предположить самое худшее: он живет с ней и осведомлен о ее отсутствии с того самого утра, – может ли молодой человек знать рабочее расписание матери с точностью до часа? Какой ребенок уделяет столько внимания своим родителям? (А ведь сколько ей пришлось потрудиться, чтобы он мог жить в этой стране. Сколько туалетов перечистить? Сколько тонн белья выстирать, высушить и отгладить?) Далее, то, что со мной разговаривает именно он, а не полицейский, может означать, что в полицию он обратился, однако полиция представляющим какой-либо интерес меня не сочла, а значит, мне и бояться нечего. С другой стороны, это может свидетельствовать всего лишь о ее некомпетентности, о медлительности и лентяйстве следователя. И все же ни полиция, ни сын Дакианы (если он и вправду ее сын) никаких причин подозревать меня не имеют, а вот если они каким-то образом поймут, что я вру, это привлечет ко мне очень серьезное внимание. Но с другой стороны, с чего бы я стал причинять Дакиане какой-то вред? Что я на этом выиграл бы? Она была домработницей. (Трудолюбивой женщиной с читательским билетом – теперешним воплощением американской мечты.) С другой стороны, если выяснится, что и Эрик пропал, это подбросит дров под котелок, в котором варится мысль о том, что вокруг меня исчезают люди. С другой же стороны, насчет Эрика меня никто не расспрашивал, а это, судя по всему, означает, что его исчезновение прошло незамеченным, – дело вполне понятное, если учесть, что он был за человек и в каких кругах, скорее всего, вращался. Но с другой стороны, я обязан предположить, что хотя бы пара друзей у него имелась, таких же лузеров, как он, – или девиц, которых он снимал, а потом бросал, примерно так же, как в ту ночь, когда мы с ним соединились в разврате. Нет человека, который был бы как остров[31], подумал я и тут же вспомнил первого моего гарвардского соседа по комнате, гея и театрального наркомана по имени Норман Слепьян, любившего говорить, что он остров: «Норман – это остров», – и, хотя задумываться о нем сейчас было необъяснимым идиотизмом, я все же погадал, против собственной воли, что с ним сталось. После первого курса пути наши разошлись. Ладно, вернись к настоящему: Эрик исчез. Рано или поздно, а до кого-то это дойдет. Они начнут искать его, не найдут и что подумают – что он сбежал из города? А в полицию обратятся? Все-таки это гигантский логический скачок – предположить, что кто-то может связать/свяжет Эрика со мной, а меня с Дакианой, ведь то, что произошло, имеет причиной, скорее, мою счастливую привычку влипать в истории, чем какие-то мои замыслы. С другой стороны, мне еще столько других сторон рассмотреть нужно, а этот мальчик – мальчик-мужчина, – он ждет ответа, мне же приходится действовать в совершенном вакууме, на грани правдоподобия, пытаясь учесть все плюсы и минусы, скачущие в моем раскаленном добела мозгу, – сколько уже они там скачут? – да долго, секунд двадцать. Пора и произнести что-нибудь.