— Не знаю, — растерялась Казароза, ошеломленная его напором.
— Предпочитаете деньгами или продуктами?
— Наверное, деньги лучше? — осторожно предположила она.
— Совзнаки — да.
— А они у вас местные? Или есть и московские?
— У нас все есть, — сказал Свечников.
Еще по дороге он прикинул, какую сумму можно будет вытрясти из членов правления, и сейчас уверенно назвал цифру:
— Пятьдесят тысяч. Устраивает?
— Более чем.
— А почему вы не торгуетесь?
— Не умею.
— Хорошо живете.
— Что ж хорошего?
— Жизнь, значит, не заставила научиться.
— Просто она взялась за меня в том возрасте, когда уже ничему не выучиваются. Ладно, скажите лучше, что я должна петь? У вас есть какие-то пожелания?
— Хотелось бы услышать в вашем исполнении романс на стихи Лермонтова «Сон». Мелодию знаете?
— Если это «В полдневный жар в долине Дагестана», то знаю.
— Он самый. Вот слова.
Свечников достал перегнутый вчетверо тетрадный листок, развернул его и положил на подзеркальник.
— Не нужно! — засмеялась Казароза. — Я помню их с детства.
— Слова на эсперанто.
Понимающе кивнув, она взяла листок и вслух прочла первую строчку:
— Эн вало Дагестана дум вармхоро… Правильно я произношу?
— Ошибиться трудно. В эсперанто все как пишется, так и произносится.
— Сенмова кусис…
— Кушис, — поправил Свечников. — Эс с галочкой наверху читается как ша.
— Сенмова кушис ми кун бруста вундо…
Она читала нараспев, примеряя мелодию на эти пока еще чужие для нее слова, и Свечников понял, что ничего не изменилось. Опять, как два года назад, когда эта женщина с телом нимфы-подростка босиком танцевала и пела перед ним в театре на Соляном городке, от звука ее голоса слезами перехватило горло.
Ни причастий, ни глагольных форм женского рода в эсперанто нет. Лежал или лежала, недвижим или недвижима — звучит одинаково. Важно, что ссвинцом в груди. Ей предстояло умереть с этими словами на устах. Пуля попала в грудь, и позднее невозможно было отделаться от чувства, что они, как заклинание, вызвали из тьмы и притянули к себе ее смерть. Стоило, казалось, выбрать что-нибудь другое, она осталась бы жива.
4
Проснулся Вагин от глухого рокота. Вдоль тротуара, сметая щетками мусор, двигалась уборочная машина.
Он вернулся в школу. Майя Антоновна сказала ему, что Свечников уже ушел, но завтра к шести часам придет опять — в школьном музее состоится его встреча с городскими эсперантистами. Где он будет сегодня, она не знала, но, поколебавшись, назвала адрес: гостиница «Спутник», номер 304.
Вечером 1 июля, без четверти восемь, Вагин пассажиром подъехал к гортеатру на запряженной Глобусом редакционной бричке. С вожжами управлялся корреспондент Ваня Пермяков, крестьянский сын. Свечников приказал им встретить Казарозу после концерта и доставить ее в Стефановское училище.
Напротив театрального подъезда возвышалась дощатая трибуна, обнесенная перильцами и похожая на пугачевский эшафот. Не хватало только плахи и столба с тележным колесом наверху. Сходство не было случайным. Его символический смысл заключался в том, чтобы победу над Колчаком, одержанную потомками пугачевцев, отпраздновать на той сцене, где великий бунтарь был обезглавлен предками колчаковцев.
Трибуну еще не успели разобрать после митинга. Сбоку к ней прислонен был фанерный красноармеец в полтора человеческих роста, с его деревянного штыка гроздью свисали пошитые из мешковины и набитые тряпьем разнокалиберные чучела в военных фуражках. Они изображали унесенных красным валом в Сибирь колчаковских генералов. Преобладали два типа: изможденный фанатик и плотоядный злодей. Крайний справа пузатый карлик с большими усами был, как извещала табличка у него на груди, Укко-Уговец.
Рассказывали, что он отказался от Георгиевского креста, которым Колчак наградил его за взятие города. Русский орден не мог быть ему наградой в братоубийственной войне. На следующий день после победы он вечером говорил речь с паперти Спасо-Преображенского собора, тысячная толпа теснилась вокруг, а над Камой, над ее ледяным простором, стояла кровавая от тридцатиградусного мороза полная луна. Из пятен на лунном диске складывались две фигуры: Каин, вечно убивающий Авеля.
Теперь Укко-Уговец то ли ушел с каппелевцами в Китай, то ли еще воевал в Забайкалье у атамана Семенова, а его сын, двадцатилетний поручик, остался лежать на городском кладбище при Всехсвятской церкви. Прошлой зимой свинцовая стрела прошила его насквозь вместе с конем. Летчики авиаотряда при штабе 3-й армии сотнями вытряхивали их из ящиков над скоплениями белой конницы. Одну такую стрелу подобрал чех из дивизии Чече-ка, стоявший на квартире у Нади. Вагин держал ее в руках. Она была толстая, неправдоподобно тяжелая, в едва заметных раковинах отливки, с трехгранным наконечником и пластинами оперения на хвосте. Свинцовое перо, оброненное красным петухом. Что-то нечеловеческое было в этой древней смерти, бесшумно падающей с небес.
О гибели генеральского сына много писали в газетах, под впечатлением статьи в «Освобождении России» Вагин тогда сочинил стихи от имени мертвеца. Первое четверостишие ему до сих пор нравилось:
Стимфалийскою птицей промчался над нами мотор,
Только шкуру Немейского льва не поднять над собою.
Вот летит моя смерть, наконечник тяжел и остер,
И молчит пулемет, обессиленный древней волшбою.
Даже в угаре общегородского траура эти стихи всюду печатать отказались, требовали не кощунствовать и заменить первое лицо на третье. Недавно они были сожжены как свидетельство чувств, опасных для курьера газеты «Власть труда». Изредка пытаясь восстановить их в памяти, Вагин то там, то здесь обнаруживал дыры от унесенным временем эпитетов, потом стали появляться зияющие провалы из целых строк. Связанные рифмой, они пропадали попарно, как пленные красноармейцы, которых для экономии патронов сибирские стрелки по двое связывали спинами друг к другу, приканчивали одной пулей и спускали под камский лед.
В половине девятого из театра вышла маленькая стройная женщина в зеленой жакетке. На фоне черной дамской сумочки, которую она держала в руке, видны были точеные пальцы с похожими на виноградины ногтями. Белизна рук странно контрастировала со смуглым лицом без крупинки пудры, энергичная походка — с печальными глазами ученой обезьянки. Рядом шел светловолосый толстогубый парень в люстриновом пиджаке.
— Зинаида Георгиевна! — из брички окликнул ее Вагин.
Она подошла.
— Вы из эсперанто-клуба?
— Да. Садитесь.
Ее спутник сел вместе с ней. В руке он держал букет георгин, перевитый розовой лентой с какой-то надписью. Мятая сатиновая лента тремя кольцами охватывала цветы, листья и стебли, поэтому вся надпись прочтению не поддавалась. Уже в дороге Вагин из обрывков сумел сложить целое: Божественной Зинаиде Казарозе от уральских поклонников ее таланта.
Свернули на Кунгурскую, и впереди, за Спасо-Преображенским собором, открылся закатный простор над Камой. Сама она лежала внизу, отсюда видны были только леса на противоположном, правом берегу, сплошной синей грядой уходящие к горизонту.
— Как можно попасть на тот берег? — спросила Казароза.
— На лодке, — сказал Вагин. — От пристани ходят лодки. Сто рублей перезоз.
— Спасибо.
— Зачем вам туда, Зинаида Георгиевна? — поинтересовался ее спутник.
Объяснить она не успела или не захотела, воспользовавшись тем; что уже остановились возле Стефановского училища. Пермяков высадил их и уехал, они втроем двинулись к крыльцу. Свечников, как было обещано, ждал в вестибюле. Он грудью загораживал проход, тесня наружу троих студентов с Даневичем во главе, и говорил:
— Сказано — не пущу, значит, не пущу!
— Почему? — тоном иссякающего ангельского терпения не в первый, видимо, раз осведомился Даневич, но ответом удостоен не был.
Его товарищи держались робко. Они, похоже, чувствовали за собой какую-то вину, которую Даневич таковой не признавал.
— Отойдите! — приказал им Свечников, завидев Казарозу с ее спутником.
Она представила его:
— Карлуша, мой поклонник. В поезде познакомились.
— Мы тоже ваши поклонники, — заявил Даневич, — а нас не пускают.
В этот момент с улицы в вестибюль вошли две девушки в одинаковых блузках.
— Бонан весперон, добрый вечер, — сказани они хором и по этому паролю были беспрепятственно пропущены в зал.
Следом за ними Свечников провел внутрь Казарозу вместе с Вагиным и Карлушей, после чего захлопнул дверь перед носом у Даневича. Дежурному с зеленой повязкой на рукаве приказано было никого больше не впускать.