Мимо комнатной двери тихо прошаркали тапочки.
Теперь не надо прислушиваться и разгадывать: кто пошел на кухню?
Это Наденька проснулась и пошла ставить чайник…
Сначала заглянет в туалет, потом нальет в синий эмалированный чайник воды до половины и поставит на огонь.
Когда вскипит, заварит свежий чай. Когда-то заваривала индийский. «Три слона». Теперь без разницы. Который больше по коробочке глянется.
Клавочка тоже любила «Три слона»…
Когда шестилетняя Соня пришла к ней впервые, тоже поила ее чаем. Вот только был ли это «Три слона»?.. Баранки и мягкие бублики были точно…
«Мы сестры только по отцу», – приветствуя и фотографию Клавдии на стене, вздохнула Софа. Папа, тихий нежный папа Тихон Маркович Мальцев. Главный инженер небольшого деревообрабатывающего завода. Он вернулся с войны без левой руки. Но прежде, чем вернулся, Глафире Яковлевне, маме Клавдии, пришла похоронка: «Ваш муж, Тихон Маркович Мальцев, пал смертью храбрых…»
Глафира Яковлевна – эх! – в конце сорок четвертого закрутила роман с красавцем майором-тыловиком… Майор был далеко не холост и где-то даже многодетен. Но об этом не думали в те безрыбно-вдовьи времена. Пришел майор, и ладно…
А впрочем, хватит об этом… Второй женой Тихона Марковича стала мама – Мария Викторовна. Несравненная, добрая и умная. Дама, выдающая книги в техническом отделе районной библиотеки…
Софа тоже книги выдавала… Не сказать что по призванию, а потому, что так решила Клавдия: «Не смогу я тебя студентку пять лет на своей шее держать. Иди работай».
И почему не поступила на вечернее отделение института? Ведь было же желание… Работу библиотекаря и выбирала из-за удобства совмещения с учебой…
Но вот – не вышло. Сначала заболела перед вступительными экзаменами, на второй год – провалилась, на третий…
А что на третий?..
Забыла.
Софьюшка перевернулась на другой бок, свернулась уютным калачиком – «не встану, ни за что не встану, скажусь больной!» – и посмотрела на противоположную стену, где между сервантом и платьевым шкафом висели четыре черно-белые, слегка порыжевшие от времени фотографии. Все, что маме удалось выбросить в окно пылающего дома. Первой мама выпихнула сонную Софьюшку, потом охапку одежды, потом выбросила деревянную шкатулку, в которой хранились документы, памятные мелочи и несколько фотокарточек, а уж потом кинулась обратно за валенками – мороз, февраль, босая Софья на снегу… Вернуться не успела. Потерялась в дыму, и ее, полуобгоревшую, вынесли из дома пожарные…
Папа задержался на работе почти до полуночи… Вернулся уже к головешкам…
После той ночи маленькую сестру приютила Клавдия.
Сначала – пока мама была в больнице, потом, через четыре года, – навсегда.
Мама боролась за жизнь долго. Отец не выдержал ее мук и умер от разрыва сердца, а она все цеплялась – больными, незаживающими руками, заставляла изуродованное – но такое родное – лицо улыбаться дочери…
Соседи по бараку, куда переселили погорельцев, жалели. Помогали, чем могли, но основную заботу о маме взяла на себя подрастающая Софьюшка… Научилась печь оладьи и морковные котлеты, чисто прибирать микроскопическую комнатушку с осевшим деревянным полом и кипятить белье…
Когда маму снова увозили в больницу, у нее всегда были свежие сорочки – уже не белоснежные, но обязательно отглаженные, с подштопанными хлопковыми кружевами. Гордость Софьи.
В одной из этих маминых рубашек умерла и Клава…
Когда-то она была полная, дородная, но к старости усохла, и рубашки мамы стали ей совсем впору. Более полувека хранила Софья две сорочки как память, но когда Клавдия попросила одну из них вначале померить, не пожалела – отдала.
Она вообще не могла ни в чем Клавдии отказать. Ни словом, ни делом. Клавдия не позволила забрать сестру в приют, привела в этот дом сразу после похорон и, указав на узкую кровать возле стены и поправляя на подушках вязаные накидушки, сказала так:
– Вот, Софья. Будешь жить здесь. Я вдова, ты сирота, вдвоем сподручней.
Покойного мужа сестры Эммануила Сигизмундовича Софья помнила плохо. Робела чужого задумчивого мужчину. В шесть лет он казался ей почти стариком – тридцать пять лет, весь высохший, залысины! – рядом с прелестной юной Клавочкой. Он первым начал называть ее Софой, дарил леденцы монпансье, невнимательно выспрашивал о здоровье Марии Викторовны, безучастно просил передавать поклоны и уходил в свою каморку без окон к каким-то непонятным приспособлениям и предметам, к запаху горячего металла и химикалий, которого не вытягивала до конца крошечная вытяжка под потолком. Колдун, алхимик, высохший над фолиантами чернокнижник из маминых сказок… Теперь в его каморке кладовая… Память занавешена старыми тулупами и пальто с изъеденными молью воротниками…
А в пятьдесят втором Эммануил исчез. Клавдия много лет скрывала, куда и как, и только после школьного выпускного вечера Софьи призналась. Разоткровенничалась с повзрослевшей сестрой и рассказала историю семейного предательства. Всплакнула и приказала навсегда забыть фамилию Кузнецовых.
– Нет у нас такой родни, Софья, – сказала, строго поджимая губы. – Лида письмо прислала, каялась, мол, ни при чем она, Михея это грех. Но ты – забудь.
А Софья родственников Кузнецовых и так почти не помнила. Какие-то странные суматошные люди с тюками. Жили за занавеской, потом уехали. Собрали тюки, оставили после себя запах прелой овчины и кирзовых сапог и навсегда исчезли…
Уже гораздо позже нашла Софья поздравительную открытку в почтовом ящике: Марина из Перми желала доброго здоровья и долгих лет.
Марина-Мария-мама… От имени протянулась цепь ассоциаций, и Софья ответила.
Оказалось, что, ничего не зная о грехах отца, писала дочь Лидии.
…Софья Тихоновна перевела взгляд по стене налево, с портрета мамы на фотографию Клавдии: молодая отчаянная красавица с прической «перманент». Жесткий воротничок без кружев просится под пионерский галстук… И в миллионный раз удивилась, как не похожи две ее любимые женщины. Мама – тихий ангел с кроткой улыбкой и дерзкая уверенная московская барышня с камвольного комбината. Прядильщица.
И также в который раз, думая о Клавдии, поразилась, сколь много доброты скрывалось под маской громогласной бой-девицы. Директриса библиотеки, где сорок шесть лет проработала Софья Тихоновна, как-то, подвыпив на новогодней вечеринке, неловко пошутила:
– Ваша сестрица, милейшая Софья Тихонов на, напоминает мне приснопамятный ананас, уж вы простите. Снаружи колкая и шершавая, изнутри, мгм, вполне употребима…
Вполне употребимой нашел тридцатидвух-летнюю Клавдию и Дмитрий Яковлевич Родин, монтер камвольного комбината неполных тридцати лет. Однажды вечером Клавдия привела его в дом, представила Сонечке и раскраснелась:
– Вот, Софа. Это мой жених. Он будет жить здесь.
Монтер поставил за шкаф облезлый чемоданишко с железными уголками и вынул из-за пазухи бутылку сладкой мадеры.
Через двадцать лет на поминках Дмитрия Яковлевича на столе стояла похожая бутылка с мадерой…
…Много незримых покойников собирается вокруг все так же узкой кровати, много. Вон, из зыбкого сиреневого сумрака выплывает папа… совсем молодой, могуче сильный – подбросит вверх на одной руке, поймает, защекочет! Прошла вдоль штор Клавдия – с пылкой юной улыбкой на усохших губах… Геркулес беззвучно спрыгнул с подоконника, разгоняя серебристую утреннюю муть…
Мама на фотографии смотрит вдаль и вглубь. Все улыбаются со стен, кто с дерзостью, кто с вдумчивой печалью, кто с тихой радостью… Великолепный снимок Лемешева в образе Вертера Массне чуть дальше… В шестьдесят третьем Софьюшка впервые попала в оперу и влюбилась в пожилого тенора до слез.
Мама тоже обожала Лемешева…
Последние ее слова были: «Как жаль… Я больше не услышу Ленского… И не приеду в Ленинград… Так хочется еще – хоть раз! – пройтись по Эрмитажу!»
Потом ушла в беспамятство…
Мама была другой. Совсем другой. Она стеснялась дворянского звания и прятала исконную фамилию до последних дней. Лишь незадолго перед смертью велела: «Гордись! Твой род идет из глубины веков и связан с величайшими фамилиями России».
Как жаль, непоправимо жаль, что времена достались Софье жестокие. Непомнящие. От титулов и славных званий остались только четыре фотографии да матушкин нательный крест…
– Эй, Софья Тихоновна, вставай! Кончай лениться, чай поспел! – В дверь комнаты ударил бестрепетный кулак соседки Нади.
Софьюшка вздрогнула, и по щеке скатилась теплая слеза.
Оказывается, плакала…
Чай пили на кухне, по-походному. Сидели за столом-тумбой полу-боком, Надежда Прохоровна нарезала докторской колбаски для бутербродов и, подкладывая их на тарелку Софьюшки, расписывала план мероприятий на утро: