Вот только ничуть не обрадовался.
Он вернулся в мой дом, просто, как если бы не было между нами ни многомесячного молчания, ни ревнивой подозрительности, и это возвращение я принял так же, как он некогда принял мое. Он никогда не заговаривал о Новалин и разрушенном романе, но я знал историю во всех подробностях. Я словно бы читал ее в воспоминаниях Роберта, которые были полны радости встреч и горечи расставаний, взаимных обид, непонимания и притворного равнодушия, делавшего примирение невозможным. Он писал ей, она иногда соизволяла ответить, но ответы были сухи и официозны, что причиняло Роберту боль едва ли не сильнейшую, нежели обычное молчание.
Но здесь, в моем доме, не было места этой женщине. Мы с Робертом вновь сидели, беседовали, он читал новые истории, я же – слушал и давал советы. Эстер оставалась наверху, болтая с голубями на их курлычащем наречии.
– Я скоро умру, – сказал мне Роберт, растирая виски пальцами. Его не мучили мигрени, да и вовсе здоровое тело отторгало всяческие болезни, что, по признанию Роберта, делало его жизнь невыносимой.
– Почему?
– Не знаю. То есть знаю, что умру, но не знаю – почему. И как. Скоро. Я решил привести в порядок свои дела…
К тому времени Эстер Говард – не моя, но истинная – снова находилась в больнице. Впрочем, обстоятельство это не внушило мне опасений, ведь в больницы она попадала весьма часто, но никогда не задерживалась надолго, верно, из боязни оставить дом, ненавистного супруга и обожаемого сына без должного досмотра.
Тогда я не знал, что финал истории близок.
– Мне не нравятся твои мысли, – я нахмурился.
– Ничего не могу поделать…
Он вдруг собрал все листы, разбросанные по полу и по столу, смял их чудовищными своими руками и швырнул в пламя.
– Что ты делаешь? – Я знал о привычке Роберта всегда печатать свои творения в одном экземпляре, и потому, вскочив, бросился к камину. Но не успел – пламя вспыхнуло алым и желтым, бумага загорелась, на моих глазах прорастая черными проплешинами.
– То, что должен был. Ты же знаешь правду! Ты только и знаешь. Все это, – он указал на камин, где в огненных кружевах плясали черные крошки, – ничего не стоит. Дерьмо! За год, за целый год я не написал ни одного рассказа, который был бы достоин издания! Я думал над сюжетом… нет, я себе лгал, что думал, а на самом деле в моей голове пусто.
Роберт вновь коснулся висков.
– Здесь никогда не было такой оглушительной пустоты. Я надеялся, что она исчезнет, но… время идет, ничего не меняется. И я – неудачник. Так отчего жить? Быть неудачником среди иных неудачников?
– Просто жить!
– Просто? Ты прав, просто… это причина. Уже сама по себе причина, ведь не разум делает нас живыми – и заставляет убивать, чтобы жить, – но слепой неразумный инстинкт животного. А я не желаю оставаться животным.
Он вскочил, схватил шляпу и почти бегом кинулся прочь. Я же не сумел шелохнуться, иначе побежал бы за ним, убеждая остановиться, подумать.
Только тогда я знал, что уговоры не помогут. Роберт был обречен. Я был обречен. И когда Эстер спустилась, я сказал ей:
– Скоро уже, мама?
– Скоро, – ответила она, нежно целуя меня в лоб. – Совсем скоро.
Был месяц май, и голуби пели о грядущем лете. Я отсчитывал дни, выжигая их сигаретой, множа на календаре цепочку черных пятен. Я пачкал белые листы лиловыми чернилами, рисуя голубей. И серебряная их королева придирчиво следила за моей работой.
Я ждал и готовился, но когда все произошло, то оказался не готов.
Эстер Говард впала в кому 8 июня 1936 года.
10 июня мы с Робертом отправились в Браунвуд и заплатили за место для трех могил на кладбище. Мы выбирали это место долго, тщательно, с бесконечной заботой.
– Ей здесь будет хорошо? – спросил меня Роберт, глядя на зеленую, такую нарядную траву.
– Не сомневайся.
Он и не сомневался, поскольку все уже решил. Его револьвер, «кольт» 38-го калибра, был заряжен, а инструкции для агента относительно рукописей – написаны. Состоялась и беседа с доктором Диллом, человеком старым, болтливым, но сохранившим достаточно знаний, чтобы ответить на вопросы Роберта.
Можно ли выжить, прострелив себе мозг?
Скоро я сам узнаю это.
Испытывает ли человек боль при попадании пули в голову?
И это узнаю.
Как долго длится боль? И какие типы ран действительно смертельны?
Я не верю, что маленький доктор Дилл вовсе не подозревал ничего дурного, ведь у любого, мало-мальски здравомыслящего человека после подобных вопросов возникнут закономерные опасения. Но Роберт… Роберт сумел провести их всех. Он соврал, что пишет новый рассказ.
Поверили.
Вечер накануне смерти прошел весело. Роберт разговаривал с отцом, отринув пренебрежение, привитое Эстер, и улыбался, шутил, лишь отправляясь ко сну, сказал, что надо встряхнуться, что перед этим все равны, все пройдут через это. А отец решил, будто бы речь идет о смерти Эстер, которая теперь виделась неотвратимой.
Утром 11 июня Роберт спросил медсестру, ухаживающую за матерью, придет ли она в себя, и услышал отрицательный ответ.
Короткое «нет», предельно честное, стало первым выстрелом.
Роберт Говард ушел в свою комнату, где он напечатал двустишие в четыре строки на пишущей машинке «Ундервуд», которая служила ему десять лет:
Труд завершен. Исчезло все.
Пир кончился печальный.
И лампы гаснут в тишине…
Что впереди?
Костер лишь погребальный.
Потом он вышел из дома и сел в «Шевроле» 1931 года выпуска…
То, что случилось дальше, я знаю с чужих слов: нанятая кухарка видела, как он поднимал руки в молитве. Но я не могу сказать, молился ли Роберт или готовил оружие? Предполагаю, что речь идет об оружии. Потом она услышала выстрел и увидела, как Роберт резко упал на руль. Она закричала…
Роберт хорошо усвоил урок доктора Дилла. Он выстрелил выше правого уха, и пуля прошла насквозь. Крепкое здоровье Роберта позволило ему прожить с этой ужасной раной еще несколько часов. Он умер около четырех, 11 июня 1936 года, не приходя в сознание. И Эстер Говард, счастливая такой сыновьей верностью, последовала за ним.
Скоро состоятся двойные похороны. Мать и сына перевезут в Браунвуд и похоронят на мемориальном кладбище Гринлиф.
Вряд ли найдется кто-то, кто разлучит их…
Клавиши проваливаются. Все сразу? Разве такое возможно? Я прикасаюсь к ним, они падают, но характерного щелчка не раздается.
Машинка устала? Верный «Ундервуд», много лет безропотно выносивший все мои попытки стать писателем, устал? Мне кажется, что еще немного, и он просто рассыплется.
Я угадал. Из-под каретки сочится песок. Он падает на пол, укрывая ковер тонким слоем. И вот уже его так много, что не видно и пола. Мебель вязнет в песке, как в болоте, а я стою, продолжая терзать несчастную машинку.
– Время пришло, – говорит мне та, которая стоит за спиной.
Время пришло.
Я оборачиваюсь и вижу ее лицо – Ольга, Эстер, Новалин – все сразу, уместившиеся в призрачном теле, как три дамы в карточной колоде.
Это уже не имеет значения.
– Скажи, – задаю ей последний вопрос. – Я существую?
Она протягивает мне револьвер.
«Кольт». Калибр 38. Характерные царапины на щечках и запах оружейной смазки, болезненно острый, неприятный.
– И все-таки я существую.
Мы вместе выходим из дому. Я сажусь в автомобиль и поднимаю руки. Я готов молиться, но не знаю слов молитвы, хотя должен был бы. И поэтому я просто сижу, считая про себя секунды.
Она устроилась на заднем сиденье. Это хорошо. Возможно, без нее я бы струсил.
В ее руках календарь, из тех, которые продают садоводам, уверяя, что в календаре содержатся самая точная и полезная информация обо всем на свете.
– Я существую!
Приставив дуло к правому виску – крайне неудобная позиция, надо сказать, особенно в машине, где не так много места – я нажимаю на спусковой крючок.
Последнее, что я вижу перед вспышкой – чертов календарь.
11 июня…
Она лжет. 11 июня уже было. Но… кто сказал, что в календаре лишь один такой день?
Умираю долго. Слышу крик. Это из дому. Потом голоса. Люди бегут. Откуда в моем доме люди? И где она, которая стояла за моей спиной. Выволакивают. Кладут на землю. Суетятся.
Бесполезно. Я рассчитал все правильно, и похороны будут 14-го. Место с зеленой мягкой травой.
Везут.
Она склоняется надо мной, но я не вижу лица.
– Все хорошо, милый, – говорит она. Из ее рта сыплется раскаленный песок.
Я улыбаюсь.
Я смотрю на голубей, взлетающих над домом. Чертова стая облаком черных крапинок несется по багровому небу.
Октябрь дымил кострами. Сероватый, будто пропыленный, воздух был густым и сладким. Плакали журавли, кружили над полями, но не улетали, как будто крепки были цепи, привязавшие их к этой земле и дому, на ней стоящему.