Ознакомительная версия.
Я изо всех сил закричал, я молил о пощаде, но мои слова невозможно было разобрать. Слезы лились ручьем.
Тиски перестали сжиматься. Меня спросили: не я ли убил Эниште-эфенди?
– Нет, – выдохнул я.
Тиски снова пришли в движение. Как же больно!
Снова спросили.
– Нет!
– Тогда кто?
– Не знаю!
Я начал думать, а не сказать ли, что это я убил? Однако мир так плавно кружился вокруг меня… Мной овладело полное безразличие. Может быть, я привык к боли? На какое-то время мы с палачами словно бы замерли в неподвижности. Голова уже не болела, только страшно было.
Едва во мне снова ожила надежда, что спрятанная в кармане денежка не даст палачам меня убить, как они и в самом деле меня отпустили. Сняли с головы тиски – на самом деле их сжали совсем чуть-чуть. Тот палач, что сидел на спине, слез. Однако извинения в его взгляде я не увидел. Я надел рубашку и жилет.
Наступила долгая-долгая тишина.
Потом в комнату вошел главный художник, мастер Осман. Я подошел к нему, поцеловал руку.
– Не расстраивайся, сынок, – сказал он. – Тебя просто проверяли.
Я сразу понял, что нашел нового отца после смерти Эниште.
– Султан изволил приказать, чтобы тебя пока не пытали, – пояснил начальник стражи, – ибо счел нужным, чтобы ты помог мастеру Осману найти мерзавца, который убивает рабов владыки вселенной, делающих книги и рисунки для них. Вам дается три дня. За это время вы должны, поговорив с подозреваемыми и изучив их рисунки, найти убийцу. Повелителю крайне не нравятся слухи, которые смутьяны распускают о его книге и художниках. Он распорядился, чтобы я и главный казначей Хазым-ага оказывали вам всяческую помощь. Один из вас – человек, близкий покойному Эниште, слышавший его рассказы о книге и о том, как работали приходящие к нему по ночам художники. Другой – великий мастер, гордящийся тем, что знает всех художников как свои пять пальцев. Найти вам нужно будет не только гнусного убийцу, но и похищенный им рисунок, о котором распускают столько слухов. Если вы не сделаете этого за три дня, то по распоряжению нашего справедливого султана первым на допрос с пристрастием отправишься ты, Кара-эфенди, а потом, несомненно, очередь дойдет и до мастеров-художников.
Два старых друга, главный художник Осман-эфенди и снабжающий его мастерскую заказами, материалами и деньгами главный казначей Хазым-ага, не обменялись ни единым знаком, даже не переглянулись, – по крайней мере, я этого не заметил.
– Всем известно, – продолжил начальник стражи, – что если в каком-нибудь ремесленном цехе, выполняющем заказы для дворца, совершается преступление, то весь цех, включая и его главу, считается виновным, пока не найдет и не выдаст преступника. И если этого не происходит, наказанию подвергается весь цех. Поэтому нашему мастеру Осману следует раскрыть глаза пошире и внимательно изучить все страницы, понять, откуда взялась та злая сила, что посеяла вражду среди безгрешных дотоле художников, и выдать преступника на справедливый суд нашего повелителя. Только так он сможет спасти честь своего цеха. Мы снабдили его всем, что для этого нужно, готовы удовлетворить и другие просьбы, буде таковые возникнут. Мои люди уже обыскали дома мастеров и сейчас несут сюда все найденные рисунки.
Сообщив нам повеление султана, главный казначей и начальник стражи удалились, и мы с Кара остались наедине. После того как Кара припугнули пыткой, после пережитого страха и пролитых слез он, понятное дело, был изможден и печален. Молчал, как испуганный ребенок. Я его не трогал, давал возможность прийти в себя.
У меня было три дня, чтобы изучить страницы, собранные стражами в домах художников и каллиграфов, и найти убийцу. Вы помните, какое отвращение я испытал, впервые увидев рисунки, сделанные для книги Эниште-эфенди, – те, что Кара принес главному казначею, чтобы оправдаться. Надо признать, впрочем, что в рисунках, способных вызвать у художника, всю свою жизнь отдавшего искусству, такое отвращение, наверняка есть нечто притягательное – ибо просто плохой рисунок никаких чувств, даже отвращения, у меня не вызовет. Поэтому когда я снова стал рассматривать девять страниц, сделанных по заказу покойного недоумка, мною владело в первую очередь любопытство.
Первая страница была пуста, если не считать рамки и заставки, сделанных бедным Зарифом, и нарисованного внутри рамки дерева. Я попытался догадаться, из какой оно истории, из какой сцены. Если бы я поручил милому Келебеку, умному Лейлеку или хитрому Зейтину нарисовать дерево, они бы сначала представили это дерево частью какой-нибудь истории, чтобы не испытывать сомнений во время работы; внимательно посмотрев на рисунок, я по ветвям и листьям смог бы понять, о какой истории думал художник. Дерево, на которое я смотрел сейчас, было очень грустным и одиноким – тем более одиноким, что линия горизонта за ним располагалась очень высоко, как на работах самых старых мастеров Шираза. Однако пустота, образовавшаяся за счет высокой линии горизонта, ровным счетом ничего в себе не заключала. Таким образом, присущее европейским мастерам желание нарисовать просто дерево, дерево как таковое, объединилось со свойственным персидским мастерам стремлением взглянуть на мир сверху; в итоге получился очень грустный рисунок – и не европейский, и не персидский. Так, должно быть, выглядит дерево, растущее на самом краю света, едва не сказал я сам себе. Однако совместные усилия моих художников и руководившего ими скудоумного Эниште, пытавшихся объединить два противоположных метода, породили на свет совершенно бездарное произведение. Меня злила именно эта бездарность, а не попытка найти вдохновение сразу в двух мирах.
Я испытал то же чувство, глядя и на другие рисунки: на великолепного коня, на грустно склонившую голову женщину… В некоторых рисунках меня раздражал сам выбор предмета – взять хотя бы этих двух дервишей или шайтана. И ведь это не кто-нибудь, а мои художники наделали таких рисунков для книги, предназначавшейся султану! Я в который раз поразился мудрости Всевышнего, который забрал душу Эниште до того, как тот успел закончить книгу. А у меня нет ни малейшего желания ее заканчивать.
Разве мог я не разозлиться, увидев этого пса, который смотрит на нас изблизи, словно он нам ровня, однако изображен художником сверху? Конечно, невозможно не восхититься мастерством, с которым сделан рисунок (я как раз начал догадываться, из-под чьего пера он вышел). Поза пса передана очень верно, голова опущена к самой земле, он искоса угрожающе поглядывает на нас. Сколько красоты в этом взгляде! Сколько свирепости в белизне клыков! Однако я не мог простить, что это мастерство поставлено на службу вздорной логике, за которой просматривалась чуждая, непонятная нам воля. Даже желание подражать европейским мастерам, даже прямой приказ использовать методы, которые сделали бы книгу понятной венецианскому дожу, не извиняли усердия, с которым был выполнен рисунок.
В следующем изображении, к которому, как я сразу заметил, приложил руку каждый из моих мастеров, меня встревожил красный цвет. Некто, чью руку я не распознал, подчиняясь непонятной мне логике, нанес на рисунок так много красного, что весь изображенный на нем мир словно бы погрузился в странное алое марево. Я указал Кара, кто из художников нарисовал на этой странице чинару (Лейлек), кто – корабли и дома (Зейтин), кто – воздушного змея и цветы (Келебек).
– Вы – великий мастер и руководите мастерской многие годы. Я нисколько не сомневаюсь, что вам прекрасно известны достоинства каждого художника, нрав каждого пера, каждой кисти, – сказал Кара. – Но ведь Эниште заставлял их применять новые, неизвестные методы. Как у вас получается распознать, чьей рукой сделан тот или иной рисунок? Почему вы говорите об этом с такой уверенностью?
Я решил ответить на его вопрос, рассказав историю.
– Некогда в крепости, господствующей над Исфаханом, жил в уединении падишах, знаток книг и миниатюры, человек сильный и умный, но жестокий. Любил он только книги, которые выходили из его мастерской, и свою дочь. К дочери падишах был привязан настолько, что, возможно, враги, распускавшие слухи, будто любит он ее отнюдь не отцовской любовью, не возводили на него напраслины. В своей ревнивой гордыне он доходил до того, что мог объявить войну властителю соседнего государства, если тот присылал послов сватать его дочь. Любой жених казался ему недостойным. Дочь же свою он прятал за семью замками, ибо в Исфахане распространилось поверье, что если какой-либо мужчина, кроме самого падишаха, увидит ее, то красота ее поблекнет. И вот однажды, когда в дворцовой мастерской закончили делать новую книгу (это был дестан «Хосров и Ширин» с миниатюрами в традициях гератских мастеров), по Исфахану разнесся слух: изображенная на одной из страниц среди прочих женщин бледная красавица – не кто иная, как дочь ревнивого падишаха. А у того, надо сказать, подозрения насчет рисунка возникли сразу; когда же до него дошли эти слухи, он дрожащими от волнения руками снова открыл книгу и теперь уже сразу заметил: да, действительно, на миниатюре изображена его прекрасная дочь. На глазах у него выступили слезы. Говорят, сама девушка ни на миг не покидала комнаты за семью замками, в которую заточил ее отец, – это ее красота, подобно умирающему от скуки призраку, однажды ночью просочилась в замочную скважину и, отражаясь в зеркалах и проникая сквозь щелки под дверями, добралась до мастерской, где работали по ночам художники, а там явилась одному из них, как свет, как едва заметная дымка. Молодой мастер не мог оторвать от красоты взгляда, а потом не удержался и нарисовал ее в уголке рисунка, над которым работал. Этот рисунок изображал тот миг, когда во время прогулки Ширин увидела изображение Хосрова и влюбилась в него.
Ознакомительная версия.