— Где-то были орешки… — вздыхает он меланхолично. — Итак, чему я обязан вашим вниманием?
Его интеллигентное лицо сейчас сурово и замкнуто. Предчувствую, что с ним будет трудно; в отличие от Пешки он не стремится мне поправиться, единственно, что он хочет, — это чтобы я побыстрее ушел.
— Я пришел не из-за Жанны, — начинаю я. — Мне известно, что она окончила отделение французского языка и литературы и что у нее все в порядке. Я хочу спросить вас о другом: встречались ли вы в последние месяцы с Бабаколевым?
— Бабаколев, Бабаколев… — У Панайотова был трудный день, и я его не тороплю. — Вы имеете в виду Христо Бабаколева?
— Да, именно его. Он был вашим шофером, потом оказался замешанным в эту историю с налетом на аптеку, взял на себя всю вину, включительно и вину вашей дочери, и попал в тюрьму.
Панайотов не краснеет от стыда, ни один мускул не дрогнул на его лице, глаза смотрят на меня холодно, почти жестоко за стеклами очков. Он прекрасно владеет собой, я улавливаю чутьем, что он такой же сухарь, как я, что не способен, по крайней мере внешне, испытывать чувства… это идеальный технократ, наверное, мозг своего министерства, человек-автомат, специалист, с удовольствием и гордостью превратившийся в думающую машину.
— Я хорошо знаю Христо Бабаколева, — говорит он, — но не видел его по меньшей мере лет семь. Разрешите все же вас спросить… вы представились мне как пенсионер?
— Да, но у нас это обычное дело, — отзываюсь безразлично, — пенсионеры имеют право проводить следствие. Если желаете, я предъявлю соответствующий документ.
— Я вам верю, полковник Евтимов. Ваше здоровье!
Оба одновременно прикладываемся к стаканам. Алкоголь мигом проникает мне в кровь, в пожилом возрасте чистый алкоголь — лекарство.
— Что случилось с Христо?
— Небольшая неприятность… двадцать второго января его убили.
Удивление, искреннее или деланное, отражается на его лице, с него вмиг спадает маска суровой неприступности, словно кто-то сдернул ее одним рывком. Панайотов тяжело дышит, взгляд его блуждает, он поднимает руку и проводит ладонью по лбу — я невольно замечаю благородную седину у него в волосах. Это или сентиментальный, наивный человек, или великолепный актер…
— Не вижу, как я мог бы вам помочь.
— Я вас просто попрошу ответить на некоторые вопросы.
(4)Панайотов овладел собой, теперь его бледное лицо выражает печаль. Он произносит сочувственные слова по адресу Христо, чтобы показать мне, что глубоко взволнован, более того — потрясен трагической вестью, что испытывает горечь и известную вину в отношении этого парня, у которого была такая короткая и неудачная жизнь. В интересах истины следует сказать, что он не перебарщивает, слова его почти официальны, он не пытается мне понравиться. Пока он вынимает из, серванта и открывает новую — на этот раз непочатую — бутылку виски, я с интересом разглядываю старые карманные часы, висящие на стене… эти круглые коробочки с серебряными крышками излучают некую мистическую энергию вне времени и пространства. Панайотов подливает мне виски, кладет три кусочка льда, от чего напиток приобретает цвет липового чая.
— Мне действительно очень жаль Христо Бабаколева! Он был добр до наивности.
— Благодарю за сочувствие! — нелюбезно прерываю его я. — А теперь скажите, что вы делали двадцать второго января?
— Это допрос? — Он поправляет привычным жестом очки, в голосе неуверенность; у него еще есть право выбора — держаться со мной, как с равным, или как с подчиненным.
— К сожалению, товарищ Панайотов, наш разговор не может быть дружеской беседой: совершено убийство, причем особо жестоким способом. Я, как и вы, испытываю чувство вины перед Бабаколевым и должен выполнить свое дело, как надо.
Панайотов встает с кресла, словно заводная кукла, исчезает в коридоре и возвращается с элегантным «дипломатом» в руке. Ловко набирает цифры на замке с шифром, вынимает из «дипломата» красивую записную книжку в черном кожаном переплете, садится, делает глоток виски, чтобы освежить горло или память, и открывает свою служебную «библию».
— Двадцать второго января была среда… утром с половины девятого у нас было совещание у председателя ассоциации, если необходимо, могу рассказать, какой вопрос мы обсуждали, — голос его звучит спокойно и самоуверенно. — Председатель задержал нас до половины первого, затем я обедал в столовой. В два тридцать принимал гостей из Афганистана, в четыре — трех генеральных директоров. С пяти работал с документами, говорил по телефону с городами Станке-Димитров, Плевен и Варна. В шесть у меня была встреча со швейцарским торговым атташе. Из своего кабинета я вышел около половины седьмого.
— Двадцать второе января для вас тоже был трудным днем. Что вы делали после того, как покинули ассоциацию?
Панайотов изумленно моргает.
— Пошел домой ужинать.
— Может ли кто-нибудь это подтвердить? — Задаю вопрос наугад, но не удивляюсь ответу.
— Весь январь моя жена находилась у детей в Брюсселе.
Делаю глоток бодрящего напитка, в то же время констатируя, что два пальца виски — бальзам для старости, но два раза по два — пожалуй, слишком много. Смотрю в упор на Панайотова и вновь испытываю тревожное чувство симпатии. Что-то в нем располагает к доверию — может, мне по душе его холодная бесстрастность, безукоризненная точность, упорное нежелание мне понравиться.
— Плохо, товарищ Панайотов, то, что у вас нет алиби на вечер двадцать второго января, а Бабаколев был убит между девятью и десятью часами вечера.
— Погодите, — произносит он хрипло, — это ведь была среда, а каждую среду мы с друзьями уже много лет подряд собираемся на партию бриджа.
Вынув из «дипломата» другую, еще более элегантную записную книжку, он вырывает из нее чистый листок и нервно пишет на нем три фамилии и три номера телефона. Эти фамилии его партнеров мне знакомы: я встречал их на страницах центральных газет. Внимательно вглядываюсь в его глаза — они холодны, но спокойны и разумны… он вовсе не пытается меня запугать.
Беру листок, складываю вдвое и прячу в свой потертый бумажник из искусственной кожи. Сравнивая себя с другими, порой становишься мстительным.
— Имеете ли вы личную автомашину?
— Да, уже семь лет у меня свой «пежо-504» голубого цвета.
Огорченно вздыхаю и останавливаю его руку, собирающуюся долить виски в мой стакан, выпучившийся, как глаз циклопа.
— У вас есть и служебная «волга» черного цвета, не так ли? Вы не могли бы сказать мне ее номер?
Он чувствует мое волнение, на миг хмурится, потом соображает, что я тоже не пытаюсь его запугивать, и напрягает память:
— Я не совсем уверен… думаю, что С-3613 ЛК.
С математикой я всегда был в неладах, но сейчас под благотворным влиянием виски мигом подсчитываю: тридцать шесть плюс тринадцать равно сорока девяти. Получилось фатальное число сорок девять! Мания Пешки: считать не только уникальна — она может предрешить весь ход следствия!
— Товарищ Панайотов, вы уверены, что в последние месяцы не встречались с Бабаколевым?
Его лицо остается все таким же холодным, как мрамор, но пальцы, держащие стакан, нервно подрагивают.
— Я уже ответил на этот вопрос.
— А случайно вы не уступали служебную «волгу» кому-либо?
— Вы должны спросить об этом моего шофера.
— Как вы считаете, — я смотрю ему прямо в глаза, но он спокойно выдерживает мой взгляд, — могла ли ваша дочь Жанна видеться с Бабаколевым?
— Не думаю, полковник Евтимов… Жанна уехала в Брюссель еще в середине ноября прошлого года.
Панайотов демонстративно убирает свои дорогие записные книжки в «дипломат», показывая тем самым, что дальнейшее гостеприимство ему в тягость, деликатно намекая, что мне пора уходить.
— Спасибо за угощение, — тепло благодарю я. — Если что-нибудь вспомните, позвоните мне, пожалуйста!
Кладу на столик свою пожелтевшую визитную карточку и встаю с кресла. От виски или от того, что я узнал, меня слегка заносит в сторону, но я тут же беру себя в руки и твердым шагом иду к двери. В прихожей мы сдержанно пожимаем друг другу руки — этот дружелюбный жест отражается в зеркалах, и я снова испытываю чувство, что мы с Панайотовым в чем-то похожи друг на друга, что он тоже всю жизнь бессознательно и терпеливо создавал свою несвободу.
— Простите… у меня есть друг, который покупает себе одежду и обувь в магазине «Гигант»… Эти мокасины оттуда?
Панайотов не обижается, и я впервые слышу, как он смеется.
— Как и у богоравного Ахилла, мое уязвимое место — ноги. Когда мне было восемь лет, я носил ботинки отца… А мокасины я купил в Вене.
— У моего друга большие трудности с обувью… он носит сорок восьмой размер.