Я обещала возместить ей затраты на билеты, оплатить очки и подкинуть деньжат в обмен на сведения, которые, если ей верить, должны были меня сильно заинтересовать.
Мишу залпом выпила коньяк, от которого ее всю передернуло. Она это мужественно перенесла, после чего поведала мне жуткую историю.
"Я не всегда была такой, как сейчас, - начала Мишу. - Тогда - с тех пор прошло, наверно, лет двенадцать, которые кажутся мне теперь двенадцатью веками, - я была неоперившимся птенцом. Представь себе пустошь вблизи Сен-Флу, где я пасла коров, - у самой излучины Ла-Бют. Не успела я как следует протереть свои гляделки, как меня уже закадрил один мастак скакать в кровати.
Гляделки были у меня с кулак, светло-серые, и сама я была девка что надо - плотная, не ущипнешь. Волосы вот досюда, я их обесцвечивала перекисью, а щеки - как у русской матрешки. В шутку я говорила, что мою мамашку поимел князь из степей - ах и сволочуга, - от него я и родилась. Поэтому иногда меня звали Ниночкой.
Так вот, представь себе однажды ночью гостиную, прокуренную целой стаей наших горлопанов, и мы с девками - в рубашках да в закатанных чулках на резинках и с голыми задницами, чтобы времени зря не терять, и рожи у всех размалеванные. Волочу я, значит, наверх одного вояку - я с ним раз двадцать забавлялась с тех пор, как начала работать в борделе. Он был капрал, фамилия - Ковальски. В тот день он налакался как скотина - поляк, что с него возьмешь.
Опускаю подробности и то, с каким трудом удалось втащить мужика на лестницу. Короче, добрались мы до комнаты, а он не хочет ни сверху, ни снизу, ни пикетом, никак. Знай себе скулит на краю кровати, возле лампы с подвесками, которые делают дзинь-дзинь, когда дотронешься. Уставился в пустоту и скулит, скулит, и ни слова, как партизан. Я наклоняюсь штырь ему нарастить, а он, хрен такой, даже портки не снимает. Не надо ему. За сто су он хочет лишь шмыгать носом и скулить, как больная собака.
Что ж, отдохнуть я не прочь. Сажусь сзади, достаю лак для ногтей, чтобы закрепить петлю на белых чулках.
- Что, цыпленочек, жизнь наперекосяк пошла? Поделись со своей девочкой, облегчи душу.
А он знай трясет меня как грушу и долдонит:
- Я дерьмо! Дерьмо! Я никому еще про этот ужас не рассказывал, но сегодня не могу терпеть! Сил нет!
И снова как воды в рот набрал. Чувствую, стану сидеть бревном, он еще долго будет копаться молча в своих воспоминаниях, вот я его и подначиваю, не выпуская из рук чулка.
- Давай-давай, рассказывай, цыпленочек.
Тут он вытирает лицо ладонью и, всхлипывая, говорит:
- Было это в прошлом году, под Арлем, на празднике Четырнадцатого июля. Один наш рядовой подцепил на балу красотку - дочь деревенского головы в той самой деревне, где нас расквартировали…"
"Полине было восемнадцать, - рассказывал Ковальски. - Свежа была, как весеннее утро.
А он - черноглазый, высокий, звали его Кристоф, а по прозвищу Канебьер - он из Марселя, там есть такая улица - или еще Артист - он так здорово пересказывал фильмы, что все слушали разинув рты. Впрочем, я уверен, он эти фильмы сам выдумывал, особенно про брошенных детей и сбежавших отцов - со всеми подробностями, как видишь на экране. Сюжет с каждым разом все заковыристей, того и гляди запутаешься, но он всегда выкручивался.
День был солнечный, - рассказывал Ковальски, - я как сейчас вижу, как они бегут по винограднику, сам-то я туда пришел немного всхрапнуть да поесть винограду. Оба простоволосые - свой кружевной чепчик Полина держит в руке, - бегут, весело хохоча, и то и дело останавливаются, чтобы поцеловаться вдали от праздничного шума.
Я быстро смекнул, что ведет она его к себе на свою ферму, ведь вся ее родня отправилась на праздник. Не знаю, как получилось, но я пошел за ними.
Черта с два я себя за это упрекаю, - говорил Ковальски. - Мы сильно тогда наклюкались, голову припекало, и что, спрашивается, видел я в своей жизни, кроме публичных девок, шлюх вроде тебя?
Ты не обижайся, - говорил он Мишу, но та и не думала придираться к словам, - ты встань на мое место.
Они сначала заскочили в гостиную, но только за бутылкой, и тут же обратно. Потом двинули на сеновал.
Я немного подождал, а потом тоже вошел и бесшумно поднялся по деревянной лестнице - я слышал, что они наверху, на сене. Они были слишком заняты друг другом, чтобы заметить мое присутствие.
Я спрятался, я старался не дышать, я все видел.
Они целовались, голые как Адам и Ева, ласкали друг друга, и Полина тихо постанывала под его ласками. Она в первый раз занималась любовью и сдавленно вскрикнула, когда он вошел в нее, но потом ей стало хорошо, она что-то радостно зашептала, все громче, все сильнее, а потом снова закричала, но уже от удовольствия.
Затем они опять смеялись и шутили, Кристоф пил из горла, после они опять обнялись, и все пошло-поехало по новой. Я боялся уйти, ведь они могли меня застукать, я глядел на них и плакал, до того это было здорово, до того здорово, что мне стало больно.
Не знаю, сколько прошло времени, - размазывая по щекам слезы, бормотал Ковальски. - Час или два. От вина и усталости Кристофа сморило. Полина щекотала ему ухо и шею травинкой, нежно его целовала, но все без толку. Кристоф спал как убитый. Тогда она надела свою крестьянскую рубашку, стоит и потягивается лицом к свету, проникающему в отверстие, через которое поднимают сено, а снаружи меж тем по-прежнему доносятся звуки праздничного веселья.
Тогда-то и случилось это ужасное преступление, от одного воспоминания о котором кровь стынет в жилах".
- Ты набросился на нее и изнасиловал! - в страхе заключила Мишу.
- Да нет же! - запротестовал Ковальски. - Дай расскажу, что было дальше.
"Я сидел, спрятавшись за снопами, и подсматривал в щелку шириной с ладонь. И вдруг обернулся: кто-то поднимался по лестнице с теми же предосторожностями, что и я. В полумраке появилась грозная фигура нашего сержанта Котиньяка - злобного великана, готового чуть что дать пинка любому. Он с ходу понял, что произошло между Кристофом и малышкой, и в бешенстве направился к ней. Прошел в двух шагах от меня, я прямо дышать перестал.
На моего спящего приятеля он едва взглянул, смотрел только на Полину. Глухим голосом, прерывающимся от гнева, он спросил:
- Полина! Зачем ты это сделала? Зачем? После того, что я сказал тебе вчера вечером!
И тут же схватил юную арлезианку за руки и сильно встряхнул - мужик он был здоровенный, - но Полина гордо вскинула голову: сразу было видно, что уступать она не собирается. Тем же, что и Котиньяк, громким прерывающимся шепотом - словно они оба боялись разбудить Кристофа - она выпалила:
- А ну отпусти, старый ублюдок! Я люблю его! Я имею право!
Она вырывалась, колотила кулачками в грудь сержанта.
- Право на что? - бросил он, и его лицо исказила дикая злоба. - На эти мерзости? Я думал, ты не такая, как все! Не такая! А вы все одинаковые! Сука!
И тогда он стал ее бить, колотить изо всей силы, как безумный, своими ручищами.
Шатаясь из стороны в сторону, обливаясь кровью, бедняжка закрылась руками и отступила назад. И вдруг, не успев даже вскрикнуть, вывалилась из отверстия риги. Я услышал мягкий стук ее падения - такая жуть.
Пот лил с меня градом, я дрожал как в лихорадке.
Ошеломленный, Котиньяк выглянул вниз и разом успокоился. Дышал он теперь со странным присвистом. Он посмотрел вниз, посмотрел на свои руки в крови, потом на спящего Кристофа, обессилевшего от вина и любви, бесшумно добрался до лестницы и был таков.
Я весь дрожал, не в силах прийти в себя от увиденного, в голове у меня все перемешалось. Затаившись в своем углу, я подождал, пока Котиньяк отойдет подальше от фермы, чтобы никто не увидел, как я буду выходить. И потом побежал, не оборачиваясь, не отваживаясь даже взглянуть на тело несчастной".
"Вот что мне рассказал этот сукин сын поляк, - сказала Мишу. - Я даже о петле на чулке забыла.
Кончил он свою историю и сидит себе на краю кровати в грязных серо-голубых портках, и слезы ручьем. Я пихаю его в спину, тормошу:
- А дальше, зараза! Что было дальше? Тебя что, за язык тянуть?
- Дальше, а что дальше? - говорит он, размазывая по щекам слезы. - Сержант Котиньяк арестовал рядового и отправил под трибунал, теперь бедолага заперт до конца дней своих в крепости напротив. А когда Котиньяк стал унтер-офицером и его перевели в Сен-Жюльен, меня сделали капралом, и я последовал…
Тут он снова заскулил и замкнулся, как устрица. Я вскочила со своего греховного ложа, вновь пихнула его - на этот раз прямо в его красную рожу - и закричала:
- Не может быть! Ты ничего не сказал?
А тот в ответ:
- А что я мог сказать? Я испугался! Мне всегда было страшно. У меня внутри все обрывается при одной только мысли: вдруг Котиньяк когда-нибудь узнает, что я все видел.
И скулит, скулит, у меня духа не хватило обругать его еще раз, страх - дело такое, тут никто не виноват. Наконец, заливаясь слезами, он пробормотал: