Помните песню «Биттлз» – «Элеонора Ригби»? Она и про этих людей тоже. Я здороваюсь с ними, а Викентий Степанович подмигивает мне и, спрыгнув с турника, показывает большой палец – это значит, что ему пришелся по душе мой сегодняшний наряд. Он у нас большой эстет, особенно если дело касается открытых женских плеч и спин.
По лестнице мне навстречу сбежал человек, которого я узнала еще на первом этаже по шагам, и мне захотелось проскочить мимо него как можно быстрее, а еще лучше – стать незаметной и слиться с чужой дверью. Но не получилось ни первое, ни второе. Максим Белоусов, которого я знаю как Макса, а его пациенты – как Максима Степановича, остановился, заметив меня, а затем стал спускаться неторопливо, словно считая про себя шаги. Я-то их точно считала. Он прошел пять ступенек, прежде чем встал возле меня и улыбнулся – но так, будто он совсем не рад меня видеть, вежливой холодной улыбкой.
– Привет, Алиса.
– Привет.
Максим – мануальный терапевт. Люди записываются к нему в очередь за месяц, потому что его огромные грубые руки – красные, устрашающего вида, в веточках лопнувших сосудов – умеют избавлять их от боли. Когда у папы заболела спина, Максим вправил ему позвоночник двумя нажатиями. Дело происходило при мне, но я даже не заметила, чтобы он что-то сделал: всего лишь дотронулся растопыренными ладонями до папиной спины, подержал так, а потом лицо у отца изменилось – расслабилось, будто потекло. «Ну вот и все, – сказал тогда Максим Степанович. – Не нужно больше тяжести на спор поднимать». И подмигнул мне, как будто знал точно, что именно поднимал папа. Маму, да. Вместе со стулом, на котором она сидела.
Максу тридцать восемь лет, и у него невероятно красивая жена. Даже деревья перестают качаться от ветра, когда она идет к дому, и замирают всеми ветвями. Даже подвальные кошки забывают о своих мисках и оборачиваются ей вслед. Чуют свою, наверное, потому что жена Макса похожа на рысь в человеческом облике, и, когда я встречаю ее, мне всегда кажется, что по ночам она носится по крышам и охотится на крыс – просто так, ради тренировки.
Они были отличной парой, Макс и Маша. Она – длинная, гибкая, с раскосыми глазами и волосами до пояса, вышагивающая по нашему дворику так, словно идет по подиуму, и он – неторопливый, очень спокойный – из тех людей, которые уверены в себе и в окружающем мире. Мне кажется, что нет ничего, что могло бы выбить Макса из колеи. Он из рода людей-скал, за которых хочется уцепиться тем, кто барахтается в ледяной воде.
Я говорю «они были отличной парой», потому что два года назад развелись, и с тех пор Макс остался один в этой квартире, а Маша уехала неизвестно куда. Он частенько выпивает с друзьями, но я никогда не видела его пьяным – за исключением одного-единственного случая, когда мы столкнулись на лестнице поздно вечером и он... Впрочем, об этом я стараюсь не вспоминать. Нельзя.
Но навязчивое воспоминание все-таки прорывается сквозь заслон, который я пытаюсь установить, и мне кажется, что я чувствую легкий запах водки, которую заедали жвачкой с ментолом. От Максима в тот вечер пахло именно так.
Я тогда первый раз появилась у родителей после свадьбы – прошло около двух недель – и налетела на него, совсем как сегодня. До меня не сразу дошло, насколько он пьян, потому что прежде я ни разу не видела его пьяным. Макс стоял покачиваясь, перегородив проход, и сгреб меня в охапку прежде, чем я успела сказать: «Пропусти меня, пожалуйста».
Меня никогда так не обнимали. Мой муж – очень сильный человек, но его сила другого рода. Макс обнимал меня так, будто и хотел сделать мне больно, и очень боялся этого. Минуту мы молча смотрели друг на друга, а потом он протянул с горечью и тоской:
– Алиска, зачем?! Ну скажи, заче-е-ем?!
Я молчала.
– За кого ты вышла замуж, а? – пьяным нетвердым голосом спросил он. – За какую сволочь? Или он не сволочь? Мне плевать! Алиска, глупенькая ты моя... И я идиот!
Я попыталась вырваться, и тогда он наклонился и поцеловал меня. Он целовал меня долго, требовательно, прижимая к моей спине ладони – такие горячие, что казалось, они вот-вот прожгут мне платье. А потом отпустил, почти оттолкнул, сел на ступеньки и сказал, не оборачиваясь на меня, сухим и холодным тоном, словно вдруг протрезвел:
– Иди. Быстро. Обещаю, что больше такого не повторится.
Это больше и в самом деле не повторилось. И не повторится – мы оба знаем.
– Как ты?
Сейчас своим коротким вопросом Максим вышибает у меня почву из-под ног. Чужие друг другу люди не должны нарушать установленных границ, разделительные столбы на которых заменяют удобные общепринятые фразы: «как дела?», «летом смотались в Турцию на недельку», «а помнишь Светлану Изольдовну?»... Можно разговаривать пятнадцать минут и не произнести ничего, что содержало бы какой-то смысл – лишь расставить эти столбики и отойти за демаркационную линию.
Но вопрос Максима – вопрос не чужого человека. «Как ты?» – это попытка перешагнуть на мою сторону, а туда доктору Белоусову нельзя. Ему нечего там делать.
– Все хорошо, – говорю я и улыбаюсь.
И тут же чувствую, что улыбка была лишней.
Так мы с ним и стоим на лестнице: он улыбается своей вежливой улыбочкой, я – глупой, а тем временем стены вокруг нас замерзают, и лед отваливается с них кусками и с тихим звоном разбивается у моих ног.
– Я пойду... – говорю я и, поскольку он не двигается с места, осторожно обхожу его, фактически втираюсь между ним и стеной, и бегу вверх по лестнице, чувствуя, что доктор Белоусов смотрит мне вслед. Я стараюсь о нем больше не думать, потому что некоторые мысли просто нельзя впускать в голову – если они попадают туда, то начинают бродить там, словно неприкаянные гости, и громко стучатся изнутри, требуя что-то сделать.
Войдя в квартиру, я кричу: «Мам, пап, это я!» В кухне на столе ждут помидоры, которые я купила для салата, а рядом стоят банка со сметаной и бутылка подсолнечного масла. Дело в том, что мои родители никогда не ссорятся. Если только дело не касается салата! Папа уверен, что заправлять помидоры, перемешанные с репчатым луком и огурцами, можно только подсолнечным маслом, а мама настаивает на сметане. Мне-то все равно, но ради удовольствия послушать, как родители будут в шутку пререкаться, я готова покупать помидоры каждый день.
Впрочем, сегодня я просто кричу:
– Пап, я заправлю салат сметаной!
И щедро выливаю полбанки в миску.
Потом я ношусь с тряпкой из комнаты в комнату, рассказывая папе и маме все мелочи, происходившие со мной. В родительской комнате работает телевизор, с улицы доносятся голоса, солнце расползается по квартире, кувыркается в стеклянной миске с салатом, из которого торчит деревянная ложка. Безмятежность – это когда ты знаешь, что все то же самое будет и год спустя, и десять лет спустя, и двадцать, и твоя уверенность приправлена счастьем, как салат майским солнцем.
Между прочим, я не рассказывала вам, как познакомились мои родители? Нет? Ну что вы – это же наша семейная легенда!
Дело в том, что моя мама оказалась в мужском туалете. Когда ее спрашивают: «Оленька, послушайте, но как же можно перепутать мужской туалет и женский», она разводит руками и объясняет, что ах, такая глупость, она никогда не различает нарисованных на дверях человечков, которые символизируют мальчика и девочку. Это правда – мама у меня человек ужасно рассеянный и порою впадающий в ступор от самых элементарных проблем. Для этого и нужны мы с папой – чтобы опекать ее. Иначе она давно потерялась бы в лабиринте слишком сложных для нее вещей – таких, например, как стеклянные вращающиеся двери, которых она не любит и боится. Так и вижу маму, пойманную дверями и не понимающую, как из них выбраться, умоляюще глядящую из-за стекла, похожую на маленькую экзотическую рыбку, где-то потерявшую свой вуалевый хвост.
Так вот, в тот день мама пробегала по одному из корпусов своего института, куда редко заходила прежде, и искала туалет. И когда она увидела две двери, то, не раздумывая, метнулась в ту, где была нарисована девочка в юбочке – во всяком случае, так ей показалось.
Не обратив внимания на некоторые нетипичные детали интерьера, мама пролетела к кабинке, и тут навстречу ей из другой кабинки вышел мой папа.
Мама рассказывала, что от возмущения у нее перехватило дыхание. Мужчина! В женском туалете! Идет, словно так и полагается, и еще имеет наглость коситься на нее. Нет, она все понимает, но должен же быть предел бесстыдству! И моя мама, забыв о деле, которое привело ее в туалет, громогласно высказала отцу все, что она думает по поводу его поведения.
Папа говорит, что речь ее была пылкой, убедительной и вдохновенной. Ему даже стало искренне стыдно – вот что значит сила слова. Он раскаялся, попросил у мамы прощения, обещал, что больше никогда не будет так делать – и все это почти от души, заметьте, – дождался, пока она смягчилась, а затем подвел ее к тем деталям интерьера, которых она не заметила, – то есть к писсуарам. И молча стал ждать результата.