— Несмотря на твои авторитетные наколки, вижу, что ума ты так и не набрался. И жизнь тебя еще научит. Первое, когда ты просишь, то непременно нужно говорить людям «пожалуйста». А второе, я никому ничего не должен, меня могут только попросить, но никак не приказывать. И в-третьих, самое главное, я никого и никогда не сдаю, а кореша — это и вовсе свято. Поэтому я уважаемый человек.
В глазах Глобуса был колодезный холод.
— Ты хорошо подумал?
— Я не принимаю скорых решений. Прежде чем что-то сделать, я всегда хорошо продумываю. То же самое желаю и тебе.
— Ты думаешь, почему я к тебе на линию вышел? А потому, что люди большие попросили. А теперь ты считаешь, что меня оскорбил? Ничего подобного.
Это ты им в душу нахаркал. А такое не прощают. Галстук на себя вешай!
— Я не знаю, кто тебя там посылал, но за такой гнилой заход и они ответят!
— Ты что, пиджачком прикинулся, — зашипел Глобус, — не понимаешь, что ли, против каких людей хвост поднял? Колись, пока белые тапочки не пришлось примерять.
— Я уже сказал тебе, — жестко окрысился Тихоня.
— Ну смотри, — с показным безразличием проговорил Глобус, — мое дело предупредить. Дальше ведь еще хуже будет. Ты думаешь, они от тебя отступятся?
Ничего подобного. Сначала придавят тебя так, что ты выше полов ничего не увидишь. А когда в обиженных походишь, то по новой возьмутся.
— Послушай, ты, — стиснул зубы Тихоня, — у меня большое терпение, но и оно закончится. Если вякнешь еще раз, я тебя проткну вот этой пикой, — в руке Тихони показалась заточка — огрызок тюремной ложки, искусно подправленной о каменные полы камеры.
Глобус сфокусировал взгляд на самом конце заточки, забравшей весь свет тюремной камеры, а потом проговорил, не разжимая зубов:
— Вот ты и зарылся… Ох, не завидую тебе! Вижу, что базар не получится. — Он неожиданно поднялся и забарабанил обеими руками в дверь:
— Начальник, открывай, на волю хочу!
Дверь распахнулась чересчур быстро, как будто вертухай все это время протоптался у порога. Кто знает, может быть, так оно и было.
— Выводи, что-то здесь душновато, на свежий воздух хочу!
Таракан был в сговоре с Глобусом, что читалось по его напряженному лицу. На губах надзирателя застыл немой вопрос. Казалось, он готов был сорваться с его губ, когда он посмотрел на Тихоню, застывшего на самом краю шконки, но, догадавшись, что демонам заточения негоже опускаться до общения с обыкновенными смертными, перевел взгляд на рассерженного Глобуса и нарочито зло проговорил:
— А по парку тебя не прогулять?
— Начальник, что-то в животе замутило, в санчасть нужно! Если не отведешь, завтра в холодную относить придется.
Простоватое лицо надзирателя приобрело некоторую задумчивость — свою роль вертухай решил отыграть до конца.
— Ладно, пойдем. А то еще и в самом деле загнешься. А мне потом морока!
Сказано это было таким тоном, за которым пряталось — и черти могут быть снисходительны к своим жертвам.
— Ой, спасибо, начальник, если бы не ты, так концы бы отдал, — жалостливо запел Глобус.
— Руки за спину, лицом к стене, — строгий казенный голос, ничего не выражающий, кроме служебного рвения.
Дверь закрылась, и Тихоня ощутил себя в камере словно в склепе.
Полнейшее одиночество.
Камера лишена окон, и только под самым потолком небольшое вентиляционное окошечко с встроенной решеткой.
Тихоня потрогал пальцем заточку и в который раз убедился, что она остра. Достаточно всего лишь небольшого нажима, чтобы пропороть руку насквозь, а что говорить о брюхе, в котором нет ничего, кроме спрессованного ливера.
Тихоня не строил иллюзий по поводу того, что одиночество растянется до бесконечности. Тюрьма не санаторий, а следовательно, придется готовиться к испытаниям, возможно, похуже тех, что он когда-то пережил. Матвей почувствовал явное облегчение, когда в замочной скважине раздался металлический скрежет и в проеме двери появилась усатая физиономия Таракана.
— Я вижу, что тебе комфорт не по душе. Ну да ладно… А потом, может, ты и прав, человек ты компанейский, справедливый, в своей хате за смотрящего был. Так что, думаю, новым соседством не побрезгуешь, — как-то уж злодейски улыбнулся надзиратель.
В душе у Матвея похолодело от дурного предчувствия, но, усилием воли подавив смятение, он ухмыльнулся:
— Кому же еще, как не таким, как ты, о нас заботиться.
— Это ты в точку, — хохотнул вертухай, показав крепкие зубы, подернутые у самых корней заметной желтизной. — Руки за спину, — зацепив наручники на запястье Матвея, скомандовал:
— Пошел вперед, голову ниже.
Прошли по длинному коридору, поднялись еще на один пролет — выше только крыша и невесомое одеяние господа бога. Уже у самой лестницы пересеклись в коридоре с заключенным. Кто такой — не рассмотреть, встречного уперли лицом в стену.
Таракан остановился в тупичке коридора:
— Лицом к стене, — отомкнул наручники, открыл тяжелую дверь и, слегка подтолкнув Тихоню в камеру, объявил нескольким зэкам, рассевшимся на шконках:
— Принимайте гостя!
Дверь закрылась — громко, почти зловеще. Изо всех углов на Тихоню смотрели несколько пар глаз: ехидных, насмешливых, слегка злых. Безразличных не было. И от той негостеприимной встречи душа у Матвея ворохнулась ожидая неприятностей.
Сделав небольшой шаг, он поздоровался негромко, но со значением, как и подобает бродяге, повидавшему едва ли не половину российских тюрем.
С минуту он ждал ответного приветствия, пусть небольшого, выразившегося всего лишь легким кивком, пусть даже движением глаз, но его располагающий взгляд разбивался о ехидные физиономии сидельцев, которые взирали на него с таким нескрываемым интересом, как будто бы ожидали от него «Цыганочку» с выходом.
— Как звать? — раздался голос с дальней шконки. Матвей повернул голову и увидел парня лет тридцати, обнаженного по пояс. На груди выколот орел, терзающий девицу, на предплечьях — крест со змеей. Обыкновенный уркаган, каких по всей России огромное число. И масти, похоже, блатной.
— Матвей. Погоняло Тихоня.
Матвей не мог понять, что удерживало его от желания шагнуть в камеру по-свойски, как это сделал бы любой бродяга на его месте. Присесть на свободную шконку и непринужденно потравить зэковские байки, узнать последние новости, а то и просто поискать в тюремном котле общих знакомых. И лишь теперь понял, что именно — злорадство, которое неожиданно промелькнуло в глазах смотрящего хаты.
Тот поднялся со шконки, приблизился к Матвею на расстояние вытянутой руки и, повернувшись к сокамерникам, произнес:
— А я — Рыбак, слыхал о таком? А бабец-то ничего! Я первый, после меня остальные жарить будут!
Это была пресс-хата. Место, где перемалывался даже самый крепкий человеческий материал. И нужна она была для слома вот таких несговорчивых, как он сам.
О Рыбаке Тихоня слышал немало. Блатной масти — непримиримый, дерзкий.
Он стремительно делал тюремную карьеру и имел немало причин, чтобы подняться верх. Но в одной из потасовок прирезал вора в законе за что мгновенно попал в касту отверженных. и единственное, что могло спасти его от ножа в спину где-нибудь на пересылках и местах сбора, так это пресс-хата с такими же, как и он сам, отверженными.
Неторопливо, как это делают волки в загоне, обступающие раненное, но еще сильное животное, Матвея стали обходить зэки. Чтобы скорым и бескровным судом обломать его и уже бесправного, почти никакого, навсегда зашвырнуть под нары. Рыбак подошел ближе всех. С небольшим брюшком и длинными, едва ли не до колен, руками он напоминал шимпанзе. Он открыл рот, чтобы выкрикнуть что-то похабное, и Тихоня, сделав большой шаг навстречу, выбросил вперед руку. Удар заточки пришелся в самое горло — кровь хлынула фонтаном, мгновенно забрызгав стоящего рядом коренастого зека. Рыбак что-то произнес, но вместо крика раздался только хрип, а из раны, рваной и глубокой, неприятно и обильно вздулись большие пузыри.
Второй удар достался коротышке, на секунду застывшему при виде чужой смерти. Тихоня распорол ему живот и, крутанувшись, достал пикой следующего, стоявшего от него в двух шагах.
Двое из оставшихся в живых зэков отпрянули в страхе по сторонам, разбивая о выступающие углы шконки колени и локти. А Матвей, перепачканный кровью, осатанел совсем и громко, не слыша собственного голоса, орал проклятия.
И, осознав, что следующего нападения уже не будет, устало опустился на шконарь и брезгливо отер краем одеяла испачканные кровью ладони.
В коридоре послышался приглушенный топот, торопливое громыхание ключей в замочной скважине, и в двери, распахнутой настежь, показалось четверо надзирателей. Вид у всех четверых был ошарашенный. Невозмутимым выглядел лишь Тихоня, подняв голову, он почти по-приятельски сказал:
— Ну, что застыли, проходите. Не мне же их в холодную нести. А потом, они смердят здесь очень.