Мы с Карагьозовым поехали во Франкфурт. Нас встретили подозрительно сердечно. Продлили нам командировку на три дня, повезли нас в долину Рейна, показали скалу Лорелей, поместили в настоящем замке. Это было готическое строение, мрачной своей красотой и антикварной роскошью буквально меня подавившее. Такое необыкновенное гостеприимство показалось мне нелогичным и опасным. Я предупредил Карагьозова и предложил уехать поскорее. Но он лишь похлопал меня отечески по плечу. Каждый вечер он напивался рейнским вином, откуда-то появилась и сомнительная блондинка с огромным бюстом и капризным взглядом. Вечером накануне отъезда хозяева повели Карагьозова в бар без меня…
Доклады, которые мы оба представили ассоциации и внешнеторговому банку, коренным образом отличались друг от друга. Я предлагал принять условия «Будзатти», Карагьозов же исступленно защищал кандидатуру «Мюллера и сына». Я уже говорил, что у него огромные связи, его мнение победило, западногерманская фирма выиграла. Построенный нами завод еле достиг половины производственной мощности, выпускал много брака… спустя некоторое время нам пришлось обратиться к итальянцам. Помимо миллионных потерь в валюта, у нас было множество проблем с простоями, терракотовые плитки так и остались дефицитом на внутреннем рынке, люди записывались на них в очередь и ждали месяцами.
Вероятность того, что Карагьозов торгует своей совестью, прямо принимая взятки, казалась мне чудовищной не только с точки зрения морали, человеческой и социальной этики, но и потому, что она находилась в полном противоречии с моими представлениями о порядке, причиняла мне душевную боль, словно он глумился над всем, что для меня свято. Некоторые из коллег, обладавших опытом, тоже ощущали нечто неладное. Мы работали, убеждали, подготавливали почву… а он разрушал. У нас не было доказательств, но мы решили сигнализировать в руководство ассоциации и управление госбезопасности. Я лично написал несколько писем (каюсь — анонимных!), где описывал несколько случаев, вроде того, который сейчас вам рассказал. Карагьозов что-то почуял — предполагаю, что его информировал кто-то из его многочисленных покровителей… и война между нами пошла не на жизнь, а на смерть. Думаю, что он спокойно бы расправился со мной за несколько месяцев. При всей своей вульгарности и нетактичности он человек умный и понимал, что оклеветать меня и очернить было бы непросто, поэтому следовало прибегнуть к более легкому способу. Я чувствовал, что он готовит мне повышение в каком-то из смежных ведомств. Нервы у меня не выдерживали, я похудел, потерял сон и покой…
Этой осенью Карагьозов был задержан, против него образовали следствие. Собранные факты казались неопровержимыми, вред, нанесенный легкой промышленности, был налицо. Его коллеги по ассоциации и я в том числе дали против него показания, но вышло, что фактических доказательств его преступной деятельности нет. И как раз в это время, полковник Евтимов, моя дочь совсем случайно привела к нам домой моего бывшего шофера Христо Бабаколева. Разрешите еще сигарету? Я не курю, запрещаю и другим курить на оперативках — этот невинный порок портит здоровье, рассеивает внимание, подрывает основы порядка. Спасибо!
Я искренне обрадовался Христо. Он возмужал, стал как-то стабильнее и уравновешеннее, но внутренне остался прежним. Выпили мы с ним водки, поужинали, потом сели за кофе с коньяком. Я чувствовал к нему благодарность за то, что в свое время он помог Жанне, но было уже поздно, мне хотелось спать, я просто не знал, о чем с ним говорить. Часы пробили полночь, и тут вдруг меня осенило: «Вот оно, фактическое доказательство… сидит напротив и рассказывает о тюрьме!» Признаю, мысль эта не делала мне чести, она была грязной, как белье, брошенное в стирку.
— И вы решили принести в жертву Бабаколева? — Голос мой прозвучал для него неожиданно, он вздрогнул, потом вынул носовой платок и без нужды протер очки.
— Почему же? Нет. Я попросил его помочь нам в святом деле… Он был идеальным свидетелем: работал у нас в министерстве, знал Карагьозова, в то же время являлся человеком со стороны, только что выпущенным из тюрьмы, не имевшим с Карагьозовым никаких личных отношений. Именно ему следствие должно было поверить.
— И вы рассказали ему историю с фирмой «Мюллер и сын»?
— Да, но позднее, через неделю… Я попросил Жанну снова привести его к ужину. После десяти мы остались вдвоем. Оба порядочно выпили — была суббота, в воскресенье можно было отоспаться. Я подарил Христо дорогую зажигалку, а потом предложил ему выступить свидетелем против Карагьозова. Сначала он отказался, «Не хочу больше мараться, товарищ Панайотов! Я не святой; наверное, я жалкий, грязный тип, но больше мараться не хочу!» — вот его фраза дословно. Было очень трудно его убедить, я долго объяснял ему что за птица Карагьозов, пришлось под конец напомнить, что мансарду, в которой жила мать Христо, пока он сидел в тюрьме, выбил для нее я. Впервые в жизни я использовал все свои связи, все свое влияние, чтобы обеспечить какую-то надежность, какой-то уют этой несчастной женщине… я сделал это из благодарности к ее сыну. Христо очень любил мать — или потому, что жил без отца, или потому, что над ним довлел подсознательно Эдипов комплекс — не знаю, но он благоговел перед ней и в то же время испытывал чувство вины, будучи уверен, что его несчастная судьба ускорила ее кончину. Он весь сжался от моих слов, и я почувствовал, что он сломался. Это было страшно, поверьте»! Выпив рюмку до дна, он сказал: «Я сделаю то, что вы от меня хотите, выступлю свидетелем, но больше, товарищ Панайотов, ноги моей не будет в вашем доме!» И он ушел.
— Вы, Панайотов, вырвали у него согласие шантажом, вынудили лжесвидетельствовать… Каким бы мошенником ни был этот Карагьозов, вы не имеете права сводить подобным путем ваши личные счеты, добиваться торжества правды, используя ложь!
Панайотов отрешенно глядит на меня, в глазах у него мука и стыд.
— Но это не ложь, полковник Евтимов! В тот июльский вечер, семь лет назад, я случайно был в мужском туалете «Нью-Отани». Я мыл руки, когда в соседнем зеркале увидел Карагьозова. Он вошел, огляделся воровато и распечатал видеокассету. На лице его было какое-то странное выражение, оно помешало мне его окликнуть. Кассета выскользнула из его рук, ударилась о мраморный пол и из нее высыпались и разлетелись в разные стороны доллары.
— Вы хотите сказать, что… — не могу скрыть своего изумления.
— Да! Бабаколев рассказал следователю истинную правду!
Я растерян, пальцы нащупывают сигарету, закуриваю, выдыхаю голубой дымок в сторону окна.
— Ничего не понимаю, Панайотов! Почему тогда, семь лет назад, вы не обратились в милицию!
Маска надменного спокойствия давно уже исчезла с его лица, сейчас он выглядит утомленным стареющим человеком. Неверным движением он приглаживает волосы, преодолевая внутреннее сопротивление, и с болью произносит:
— Я боялся… Я говорил вам, что у Карагьозова огромные связи, и я думал, что он выпутается как-нибудь, но потом меня уничтожит! — Панайотов гасит окурок в пепельнице, пальцы его дрожат. — Это первое и последнее, что я усвоил в детстве. Реальность сиротского приюта была постоянный, непреодолимый страх. Кажется, это единственное доступное мне человеческое чувство… Вот в чем, полковник Евтимов, моя подлинная драма: я трус!
(11)Он смотрит на меня невидящими глазами, ждет пока я оправлюсь от изумления. Искривленная тень оконной решетки медленно, но упорно приближается к нему — еще миг, и она нависнет над ним, замурует его в своей абстрактной сути, превратит из свободного человека в узника. «Он труслив, следовательно, несвободен, — растерянно думаю я, — но самое ужасное — испытывать постоянный страх от того, что боишься! Именно такие порочно трусливые люди способны на самые смелые поступки, склонны к дерзкому насилию, к неслыханной жестокости… Бабаколев был убит особо жестоким способам, помни это, Евтимов!» Но я продолжаю испытывать какое-то непонятное сочувствие к этому мужчине, сидящему передо мной. Спрашиваю себя, что бы рассказал на его месте я о годах, проведенных мной в кабинете с забранным решеткой окном в наивной борьбе со злом, которую я тоже превратил в свою привычку, в свей дом? Включаю магнитофон и слышу свой голос, мрачный, как мои траурный костюм.
— Мне понятны ваши душевные травмы, я ценю вашу искренность, Панайотов. А сейчас прошу вас вспомнить, как вы провели двадцать второе января?
Он вздрагивает, приглаживает волосы, облизывает губы — делает массу ненужных движений: он знал, что мы доберемся до этого вопроса, что от его ответа на него зависит многое, а может, вообще все.
— Вечером двадцать первого Христо мне позвонил по телефону и выразил желание увидеться. Голос у него был каким-то странным, напряженным, поэтому я сразу согласился. Местом встречи мы определили стоянку перед магазином запчастей в квартале «Хладилника», так как Христо не имел права въезжать на грузовике в центр города. В полдень двадцать второго я отпустил своего шофера: мне не хотелось разговаривать при свидетеле, тем более, что я ожидал услышать что-то для себя неприятное. Христо опоздал, он находился в лихорадочном возбуждении, все равно что с высокой температурой. Он сказал, что передумал, что решил пойти к следователю Костову и взять назад свои показания против Карагьозова. Я почувствовал, как все поплыло у меня перед глазами. Все, что я создал ценой огромных что своим неразумным поступком он спасет подлеца и усилий, преодолев свой страх и принципы морали, сейчас могло рухнуть из-за его непостоянства. Я сказал ему, навредит самому себе. Клянусь, полковник Евтимов, о себе я тогда вообще не думал. Христо признал, что Карагьозов и в самом деле подлец, но заявил, что не видел, чтобы он брал в тот вечер доллары. Я умолял его, упрекал, угрожал ему, потом спросил, почему он не отказался еще тогда, у меня дома… На все он отвечал непреклонным молчанием. Я предложил ему пойти куда-нибудь — в кафе или ко мне домой — сесть за стол и спокойно все обсудить. Но он отказался, извинился занятостью — уже не помню, чем он был занят. Тогда я попросил его еще раз хорошенько подумать и пригласил его на ужин к себе. «Я не изменю своего решения, товарищ Панайотов… но все же должен вам все объяснить, поэтому приду к вам вечером в половине девятого», — сказал он.