— Убрать! Убрать! — взвыли его верные псы.
Я сделал шаг вперед.
— Кеша, да ты что? Ведь я… Ведь ты… Ведь мы…
— Ты слишком много знаешь, — с сожалением промолвил Кеша и грустно покачал головой. Очень грустно.
Меня вывели из здания. Я шагал вперед в накинутом на плечи пальто, все еще надеясь, что происходящее со мной — только странная игра. Что дурацкая фантасмагорическая переделка вот-вот закончится ко всеобщему удовольствию, что Дерев добродушно усмехнется: «Ну и заставили вы нас поволноваться, молодой человек!», Вася хлопнет меня по плечу: «Ну ты даешь, старичок!», а Недыбайло смущенно засопит носом вместо извинений. И я рассмеюсь легко и радостно…
А потом мы с Кешей сядем в машину и поедем домой, в свою прежнюю жизнь, которая уже никогда не сможет возродиться из небытия…
Я шел, по-арестантски сложив руки за спиной, а в восточной половине небесвода синий купол уже обещал распуститься торжественной, карамельного цвета розой.
По пути Кеша на секунду исчез из поля зрения и вернулся вновь, но уже без пистолета, все в том же пиджаке нараспашку, как будто ему было ужасно жарко.
А меня тряс озноб. Я шел вперед все быстрее и быстрее, ветер заворачивал полы пальто, а глаза изо всех сил тянулись к торжественной полосе над островерхим ершиком леса, ожидая спасительного явления светила. За спиной заговорщицки перешептывались голоса:
— Завести его в овраг и там…
— Так быстро найдут же?..
— Ну и что? Документов-то нет… Место нехоженое.
Я шел все быстрее и быстрее, точно разогнавшийся по рельсам поезд, почти бежал, чувствуя вороненую мощь пистолета между лопаток. Не озираясь, я почти летел, мчался вперед, как спугнутый охотником заяц, как стремительный олень, как… Я бежал от себя. Я бежал к себе?
Мимо неслись кусты, в ужасе отшатывались смутные еловые тени, хрустели ветки, взвихренная рыжая листва заносила след…
Черные тени охотников взволнованно заметались за спиной, — я угадывал их суету инстинктом спасающего свою жизнь животного.
— Стой!
— Куда? Сейчас уйдет!
— Стреляй в него! Уйдет!
— Стреляй!
Выстрела я не расслышал от шумного стука крови в висках.
Просто что-то хлопнуло за спиной, острой веткой обожгло лицо и…
И я свалился в овраг, прокатился немного вперед и затих в опавшей листве, истончившимся сознанием отмечая ее пряный духовитый запах, который, кажется, уловил в первый раз в жизни. В последний раз?
Я не слышал шагов спускавшихся по склону оврага людей, не слышал, как катились комки глины с откоса, не слышал треска ломаемых веток. Ничего, ничего не слышал…
— Вот он. Лежит.
— Готов? Проверь пульс…
— Пульса нет. Не дышит. Ну и кровищи! Аккуратно ты его…
— Оставим его здесь?
— Забросайте листьями и пошли. Пора возвращаться в город. И так слишком много шума.
Послышалось шуршание, треск — и все стихло.
Тишина навалилась на меня душным одеялом. Вожделенная тишина.
Я очнулся оттого, что лицо заметал крупными стежками снег, холодя кожу ласковыми прикосновениями. Еле разлепил слепленные инеем ресницы, с трудом пошевелился, застонал…
Невнятно серела туманная дымка в рыжем перелеске, коричневую мерзлую землю обметали белые лишаи первого снега.
С трудом встал на четвереньки, разогнулся.
Что-то теплое скатилось по щеке. Обтер ладонью — кровь.
Ах да, меня же убили…
С трудом поднялся, сделал шаг вперед и чуть опять не свалился навзничь, зацепившись носком за черную колоду.
За черную колоду, разбросавшую руки, как будто из последних сил пытаясь удержаться на земле. Безжизненную колоду в черном пальто с котиковым воротником, в моем пальто. С залитым кровью, неузнаваемым лицом…
Это я? Или не я? Кто это?
Ничего не понимаю…
С трудом выбрался из оврага, двинулся вперед по тоненькой нитке тропы, прихотливо вьющейся среди стремительно лысевших деревьев. Ветки больно хлестали по лицу, ноги в тонких ботинках то и дело проваливались в снежные намёты, непослушные руки цеплялись за раскоряченные стволы.
Добредя до безымянной станции, я мешком повалился на мерзлый асфальт перрона под восторженное улюлюканье проносящегося мимо товарняка.
Из поселковой лечебницы меня выписали через неделю. За неделю я совершенно оброс, постарел от недоуменных раздумий лет на десять, но так ничего и не придумал, прометавшись в жару и бреду большую половину срока.
Через семь дней меня выпихнули на волю с куцей выпиской из истории болезни, в которой я почему-то числился Иннокентием Ивановичем Стрельцовым (не иначе как в бреду назвал это имя). В списке анализов и процедур значился зачем-то «кал на яйца глист» и «санобработка на предмет педикулеза».
— Побриться, касатик, не желаешь на дорожку? — любезно осведомился двухсотлетний старичок, сосед по палате, предложив свою бритву и облепленный чужими волосами обмылок.
Я оглядел его гноящиеся глаза, чирей на шее и почему-то отказался. Сдал больничную пижаму, облачился в свое пальто и зашагал по направлению к станции.
Телефон отозвался глубоким и бархатным «Слушаю вас».
— Привет, — произнес я хрипло.
Молчание.
— Это я.
Молчание.
— Я вернулся, — произнес я почти испуганно.
И наконец трубка ответила с неприятной интонацией:
— Да, привет.
— Не ждал?
— Нет, почему, ждал…
Молчание.
— Только… По-моему, тебе лучше не появляться здесь.
— Где «здесь»?
— Ну, вообще.
— А дома?
— Дома тем более.
Пауза.
— Слушай, а кого вместо меня?.. Я думал — тебя.
— Психиатра твоего.
— Ефимыча?! О господи, он же ни в чем…
— Тише, не надо имен.
— А как это получилось?
— Я решил его выпустить — ненужный свидетель… Оказалось, его одежду заперли в другом номере, некогда было искать. Ну я и отдал ему свое пальто. Помнишь, то, которое мы вместе покупали в магазине Донны Каран, с котиковым воротником… Объяснил ему, как пройти короткой дорогой на станцию электрички. Ну, он и пошел.
— Ясно. — Я с трудом разомкнул запекшиеся губы. Говорить было трудно. — А потом он услышал крики погони, подумал, что это за ним, побежал и…
— Да, все было именно так. Они не разобрали, что это он, а не ты. Сам понимаешь, ночь и все такое. А потом было уже поздно.
— А они знают об этом?
— Они? Нет, они ни о чем не догадываются.
— Значит, я могу вернуться?
— Нет, ты не можешь. Тебе лучше уехать. Сам понимаешь… Ты проиграл.
— Да…
Молчание.
— А как же моя семья?
— Мы с Иришкой решили, что тебе лучше уехать. Навсегда.
— Вы с Иришкой?!
— Да.
Я еще помолчал немного.
— Значит, я мертв?
— Да. Абсолютно.
— Слушайте, что вы меня все терроризируете своими звонками? Хотите, чтобы я сообщила о вас в милицию, телефонный хулиган? Что вам нужно? Что вы третесь все время вокруг нашего дома, разнюхиваете, выведываете?
Ах, вы все знаете… Ну и что? Думаете, сильно напугали? Я пожалуюсь мужу, и он разберется с вами! Я обращусь в милицию с заявлением, что вы шантажируете нас.
Да, это я все придумала, я! А что, неплохая идейка, правда? Между прочим, моя собственная!
Что, в это невозможно поверить?.. Знаете ли, нельзя судить о женщине по внешнему виду: граната тоже холодна за секунду до взрыва.
Целый год я терзалась идеей поменять супруга, не производя значительных разрушений в своей жизни. Мне удалось это сделать без сучка без задоринки.
Как мне это пришло в голову? Как мы познакомились? Ах да, формально я ведь его не знала, а после знакомства просто возненавидела. Ах, как мы смеялись потом вместе над этой выдумкой!
А познакомилась мы просто. В театре. Я повела детей на утренний спектакль «Веселые медвежата». Что за пьеса — не помню, какая-то зубодробительная муть, суть которой сводится к мысли: «Ребята, давайте жить дружно». Если хотите, у мужа спрошу, он вам подробно расскажет. Он-то содержание помнит прекрасно, ведь это была его лучшая роль… Если, конечно, не считать роль попрошайки Кеши…
После представления в фойе дети могли сфотографироваться на память с медвежонком Темой. Пашка и Леночка облепили медведя, тискали его, прыгали. Кеша замечательно подыгрывал им. Ведь он так любит детей! Не то что мой бывший муж, который едва ли замечал их существование…
Уже все зрители разошлись, а мои дети не желали расставаться с медвежонком. А потом Кеша предложил показать нам театр, кулисы.
Он снял свою лохматую коричневую шубу и маску, и я с удивлением заметила в нем отдаленное сходство с Александром. Конечно, они не были абсолютно точной копией друг друга, но все же… Что-то общее у них было. Только Кеша намного лучше.
А потом мы пили чай в гримерке. И он мне рассказывал про свою жизнь. Он, бедненький, прозябал на грошовое жалованье, обитал в жутком общежитии, подрабатывал случайными съемками в рекламе, глушил тоску алкоголем. Тонкая артистическая натура, он страдал оттого, что невостребован как актер, а всякая бездарность, не стоившая даже его мизинца, блистала в кино и скалилась с обложек журналов. Он был такой нервный, такой чуткий, такой ранимый… Он и теперь такой!