— Маруся, Марусенька, — успокаивал он жену и пытался приласкать, но она оттолкнула его. — Что до земли, — в свою очередь вскипел Чепиков, — то она государственная вовсе, и никто не имеет права дарить или продавать ее. Сколько кому на душу положено, столько и отведено… Я, между прочим, эту землю и кровью полил… Не то что твой Лагута. Подожди, я еще докопаюсь, чем он тут при немцах занимался, люди всякое говорят.
Мария резко повернулась и вышла из комнаты…
Наскоро умывшись и переодевшись, Чепиков направился к Степаниде.
Теща хлопотала возле печи. Вкусно пахло жареной картошкой и мясом, и Чепиков вдруг почувствовал, что он голоден.
Марии здесь не было. Теща едва кивнула в ответ на приветствие и не пригласила сесть.
— Степанида Яковлевна, — начал Иван, — я об огороде. Пусть Петро вернет его. У нас семья, самим нужно.
Маленькая сухонькая Степанида опустилась на уголок лавки и вытерла о передник руки.
— Вы с Лагутой уже давно за все рассчитались, — продолжал Иван.
— С ним, может, и рассчиталась, а перед богом вечно в долгу.
— Да при чем тут бог? — рассердился Чепиков. — Обманывает он вас, Степанида Яковлевна, этот Лагута со своим богом. Не возьмете сами — пойду в сельсовет…
Теперь вскипела Степанида. Вскочила, угрожающе выставила вперед небольшое, круглое, похожее на желтую падалицу лицо.
— В сельсовет, говоришь? Какой грамотный! Иди и проси, чтобы тебе участок дали, и строй там свою хату. А здесь я хозяйка. Взяла в примаки — так и моли бога, в ноги кланяйся! Пришел к нам яко наг, яко благ… — И вернулась к печке, не желая больше разговаривать с зятем.
Тот еще какую-то секунду постоял посреди комнаты и словно ошпаренный выскочил из хаты.
Через несколько дней Лагута с помощью Степаниды и Марии вскопал и засадил участок.
То была первая размолвка между Марией и мужем. Ссора вскоре улеглась, и все вроде пошло по-прежнему. Но незаметная трещинка осталась. И время от времени она, как запущенная болячка, напоминала о себе. Казалось, Иван и Мария взглянули на мир и друг на друга с какой-то новой стороны и уже не могли воспринимать окружающее по-старому…
Вызывать в райотдел Ганну Кульбачку не пришлось. Она сама позвонила и попросила у Коваля встречи.
Подполковник беседовал с ней в комнате, которую отвели ему рядом с кабинетом начальника милиции. Усевшись удобно в старом кресле и не перебивая, он слушал разговорчивую посетительницу. Голос ее переливался, перекатывался, словно рядом журчал ручеек. Тихий, воркующий грудной голос усыплял собеседника. И вся она — невысокая, с приятным, хотя и бледным лицом, с мягкими движениями — светилась покорностью.
Коваль подумал, что такими, наверное, перед утомленными путешественниками возникали мифические сирены.
— Да, конечно, — ворковала тем временем Ганна, — правильно говорите, товарищ начальник. Не люди для нас, а мы для них. Вот уже скоро двадцать лет, как ночей недосыпаю, с петухами встаю. Чтобы человек получил желанное. Только у меня на хуторе можно необходимое купить… На базах горло деру, чтобы для своих покупателей товар выхватить… Без денег пришел человек — я его все равно выручу. Для меня нет случайного покупателя, как в городе: тут кто сосед, кто знакомый, всегда друг дружке навстречу идем, с дедов-прадедов так ведется, свет божий на этом стоит… — Ганна передохнула и вдруг еще жалостнее добавила: — А мне за добро мое — одно горе, одни шишки. Кому-то, может, и не угодила. Сразу жалобы. Делать людям нечего, зависть гложет… Есть тут одна такая вредюга… От жалоб вся беда. Пишут, что мужиков спаиваю, в долг даю. Чистая жалость это. У человека душа горит. А у меня сердце разрывается. Потому и выручаю. Я не только водку с вином, я и сигареты в долг давала, и мыло, и сахар. Свои деньги вносила, чтобы недостачи не было. План выполняла. Грамот наполучала — хоть стены заклеивай вместо обоев. От райпотребсоюза, от облсоюза… Оговорили меня завистники. Приехала ваша милиция, спрашивает: почему в долг водку продаю, людей спаиваю. Я им и говорю: если холодильники с телевизорами в рассрочку можно продавать, то почему водку нельзя? Не продай страдающему вина, разве он остановится? Будет бедненький мыкаться, пока не вынюхает самогон и не умакнется в него. Лучше уж пусть выпьет у меня и домой спать идет. Сказали мне: «Пиши объяснение, почему нарушала правила торговли». Протокол составили. Ладно, думаю, напишу я вам ваше объяснение. А они тетрадь долговую забрали, еще и пригрозили, что совсем ларек закроют. Закрыть легко. А о людях подумали? За куском мыла и коробкой спичек двадцать километров в район таскаться! Я для общества усадьбу свою не пожалела, забор покалечила, дырку для прилавка прорезала. Со двора будку пристроила. И все на свои кровные. Мне копейки за аренду платят. Сейчас вам пишут на меня бабы по-пустому, а потом вы других жалоб не оберетесь, когда люди ничего у себя купить не смогут, потому что вы Ганку Кульбачку закроете…
Все это она произнесла без задержки, словно выдохнула.
Коваль приметил только, как время от времени темнеют ее светлые, даже блеклые глаза.
— И прошу возвратить мне тетрадь, товарищ начальник. Мне долги собирать надо. Думала в Черкассы или Киев жаловаться, а тут вы приехали, — покосилась она на погоны Коваля.
Слушая Кульбачку, Коваль раздумывал: «Зачем она пришла сюда? Если составлен протокол о нарушении правил торговли и долговая тетрадь стала вещественным доказательством, ее никто не возвратит. Неужели такая опытная торговка не понимает этого? Пугает, что людям негде будет хлеб купить. Но ведь ларек еще никто не закрывает. Значит, боится чего-то? Небось чтобы не потребовали увольнения с работы?»
Чутьем угадывал, что тут скрывается какой-то расчет, но разобраться не мог. И от сознания этого ему было досадно, будто он, старый волк, уже настолько утратил нюх, что всяк может замести перед ним следы.
Пытался представить себе эту, казалось бы, безликую женщину в других жизненных ситуациях — в радости, в гневе, в печали — и понял, что голос ее может быть не только ласковым.
И все-таки почему она сама поспешила явиться к нему?
— Хорошо, — сказал Коваль, — что касается тетради и способа вашей торговли — разберемся. Расскажите, пожалуйста, о ваших односельчанах, о Лагуте, например, о Чепиковых…
У Ганны чуть вздрогнули веки.
— А что рассказать?.. — осторожно спросила она.
— Заглядывал к вам в ларек Чепиков?
— Как и все.
— Странного ничего не замечали?
— Да как сказать, товарищ начальник…
«Откуда у нее это «товарищ начальник»? — подумал Коваль. Того и гляди еще «гражданином начальником» назовет, хотя вроде ни в колонии, ни под судом не была…»
— Да, немного странный он был в последнее время, — медленно проговорила Кульбачка. — Придет, бывало, на колоду сядет и молчит. И час, и другой… Как только его из бригады не погнали!.. Работал, говорят, хорошо… Пока не сморила проклятущая горилка… Но не буянил и песен не пел, один лишь раз помню, когда Микола — шофер наш — сказал что-то о Марии, Иван бросился на него с бутылкой.
— А что этот Микола сказал о Марии? — заинтересовался Коваль.
— Уже и не припомню толком хорошо… В начале лета, перед сенокосом это было… Пришел, значит, и уселся на дубки. А тут Микола с дружком на мотоцикле подкатили, выпивать стали. Иван сидел, сидел и вдруг как сорвется с места — и ко мне. «Наливай!» — кричит. Выпил стакан, еще требует. Я ему: «Ты же непьющий, жара, долго ли до греха». А он свое: «Наливай, я деньги плачу». Что мне деньги, я и без его рублей план выполняю. Но вижу, горе у человека. Взяла грех на душу. Налила еще стакан. Немного и времени прошло, как слышу — шум, крик. Выглянула: Микола с Иваном — как петухи.
— Как фамилия Миколы?
— Да Гоглюватый же, шофер наш.
— А дружок его?
— Карасик Андрей. Ни богу свечка, ни черту кочерга.
— А что дальше было?
— Да ничего такого. «Врешь! — кричит Иван. — Убью!» — кричит. А Микола ему: «Дурак ты старый. Говорю, сам не видел, врать не буду, слух идет. И вообще плевал я на твою Маруську с Лагутой и на тебя тоже!» Тут Карасик вступился. «Все брехня, — говорит. — Лагута тоже старый, лысый, на черта он ей». А Микола сдуру возьми и скажи: «Может, Маруська подтоптанных любит!» После этих слов Карасик уже не знал, как их и растащить. С того дня Иван и повадился гостить у моего ларька и все Лагуту клял… Любил он Марию, ничего не скажешь. Пускай калека, а все же на двадцать годков моложе. С лица хоть воду пей, и тихая, и кроткая.
— А Лагута что же?
— Человек божий. И я в муки Христовы верю, да не так твердо. Мирскими делами не гнушаюсь. Живу, как все трудящиеся. И грехи у меня есть, — вздохнула Ганна. — Прости меня, боже! А брат Петро был один на всю Вербивку. Да что там наша Вербивка! Есть ли где еще другой такой праведный человек! Бывает, слушаешь его и диву даешься: вера такая, что словно и не по земле он с ней ступает, а над нами парит. Потому и ремесло себе Христово взял — плотником был…