Должно быть, потому, что он, если хотел, умел быть гипнотически обаятельным. Высокий, статный, легкий на ходу, приветливый, учтивый, он выгодно отличался от массы корявеньких мужичков, уже по виду импотентов с многолетним стажем. Они, убогие, пребывали в вечно раздраженном состоянии, а если пили, то непременно до упора, а напившись, раскрепостившись, начинали куражиться друг перед другом… И легко наживали врагов. Михайлов никого никогда не оскорбил. Он чутко улавливал сдвиги времени и нравов. Он ни разу нигде не пискнул при Советах, что дворянин, что верующий. Конечно, то все знали, кому положено знать. Но Владимира Сергеевича не трогали… Напротив, его приглашали на те приемы, где наша разведка вела свои дела… Для антуража приглашали, как и известных балерин, художников, скульпторов… И только когда началась перестройка, он вдруг огласил окрестности признанием: «Я — дворянин! Мои предки служили Екатерине!» И на одной из своих книг изобразил родовой герб: дубовая ветвь, лошадиная голова, белый голубок на зеленом фоне. О плачьте-рыдайте от зависти, пролетарии и крестьяне со всеми своими потомками! Но ведь, однако, не стал прилюдно рвать и сжигать свой партийный билет… И ведь правильно: мало ли… История — тетка непредсказуемая. А привилегии, как известно, у тех, кто текущую власть целует в зад, кто входит в «мощную стаю», у кого есть «группы скандирования» на радио, телевидении. «Стая» способна «раскрутить» любую бездарь. Тут «правдолюбец» Андрей Мартынов ничуть не ошибся, его анализ верен на все сто процентов. Но про него чуть позже. Ты не устал меня слушать?
— Нисколько. Чем дальше, тем любопытнее. Хотя, каюсь, для меня лично не такое уж глобальное открытие, что некий ловкач обирает других, присваивает чужие мысли, идеи, талант. У нас в медицине сколько диссертаций, в том числе и докторских, написано вовсе не авторами, а теми же безвестными «неграми»» и тоже всю жизнь при регалиях и привилегиях. Чем мне проще на «загнивающем» Западе? Тем, что здесь ты весь на просвет и если умеешь что-то делать всерьез — значит, действительно, умеешь. Нет — на помойку.
— Но для меня это, представь, было открытием… Чтоб такие толстые тома, и один за другим — и все это «негритянская» работа, хотя золотом по коленкору «Владимир Михайлов»… Потом-то я узнаю, что таких «звездных» имен среди писателей сколько хочешь. И в советское время на них горбатились другие, и сейчас горбатятся.
— Как ни крути, Танечка моя, а деньги решают все. Деньги и безвыходность, когда тебя забили в угол нужда, нехватки… Хотя тем же «неграм» можно прочесть проповедь насчет того, как нехорошо-то они поступали, предавая себя, созидая фальшивого «классика»… Но я бы лично не стал этим заниматься. Я не забыл, как с голодухи украл с лотка булку… Как меня стыдили в милиции… А мать дома в истерике — отец ушел… Потом из пионеров исключали за этот проступок, «позорящий честь пионерской организации», и все, даже мои дружки-дружочки, подняли ручки «за»… Но мы отвлеклись. У нас с тобой тема на сегодня куда круче. Весь внимание.
— Дай я тебя поцелую, — сказала я.
— За что вдруг и отчего вдруг?
— За то… Мы же в Париже, а тут, как известно, то и дело целуются… Тем более когда сияет полная золотая луна… А знаешь, кто первым дал сигнал к убийствам? Можно сказать, подстрекнул? Даже не пробуй, все равно не догадаешься. Тихая, наивная, кроткая поэтесса Нина Николаевна Никандрова. Упал в обморок?
— Упал.
— Дело было так. Они вместе с Пестряковым и Шором решили после похорон Михайлова посидеть, помянуть. Их же, мелких людишек, Ирина Аксельрод не позвала в ресторан. Регалии у них не те. В ресторане поминали персоны крупнокалиберные: секретари Союза писателей, высокие чиновники и тому подобное.
А эти решили сами по себе. И поехали на ближнюю к Москве дачу, к Пестрякову. И там пооткровенничали насчет «самобытного таланта» Владимира Сергеевича. Они и прежде подозревали друг в друге верных «помощников» Михайлова, а тут, под водочку, и распустили языки. А много ли той водочки для этого требовалось великой труженице и трезвеннице Нине Николаевне? Она так раскисла, что позвонила сыну, чтоб приехал и забрал её.
Виктор притарахтел на своем старом «москвиче» и стал дорогой расспрашивать мать, как там и что, по какому случаю состоялся сабантуй. Она же возьми и вывали ему то, о чем молчала все эти годы, чтоб не давить парню на психику. О том рассказала, как любила и, пожалуй, любит Владимира Сергеевича, несмотря ни на что, и о том, что Виктор — его внебрачный сын, о чем Михайлов не знал… И о том рассказала, что «известный, талантливый прозаик-драматург-поэт-публицист» — фикция, обман. Что она знает двух его «негров», но на него могли работать и другие писатели. Ради денег, ради того, чтоб иметь средства кормит родных и лечить их. И как, кто возьмется судить этих людей, зависимых от куска хлеба? Далеких от привилегий, которыми вовсю пользовались бездарные, но ушлые, пролезшие во всякие начальники над писателями?
Она под настроение и о том рассказала впечатлительному сыну, что ведь мемуары, которые вышли в свет под фамилией Михайлова, написала от и до она! И подивилась: «Ну не сволота ли этот мой драгоценный Владимир Сергеевич! Он же мог в этой толстой книжке написать хоть самым меленьким шрифтиком, мол, спасибо за помощь Нине Николаевне Никандровой. Мог? Мог деньжат мне серьезных подкинуть? Мог? А поступил как последний негодяй и жмот. Вылез в телевизор, такой важный, в благородных сединах, и говорит: «Я, конечно, мог бы написать эти свои мемуары лучше, но, знаете ли, поленился…»
Что испытал в те минуты Виктор? Что чувствовал, когда мать призналась: «Статейку последнюю с фривольным названием «В постели с…» я ведь тоже написала, а не Михайлов. Хотя в газете стоит его подпись. Но газетный гонорар он мне прислал, правда… Очень кстати. У меня шуба износилась, мне обещала знакомая мастерица обновить ее… У вас, у детей, денежки просить? Вы сами кое-как перебиваетесь. А моя голова ещё работает…»
Вот тогда и пообещал Виктор: «Убью!» Это он о Михайлове сказал. Он его возненавидел. И он его, действительно, убил. Как «талантливого писателя-многостаночника, заслуженного деятеля» ну и так далее. А заодно положил в гроб Пестрякова, Шора, певца-игрока Анатолия Козырева и собственную мать.
— Но он же художник! У него же должна быть ранимая душа! Такие не убивают!
— Я тоже так думала, Алексей, — ответила хладнокровно. — Я тоже на этом споткнулась. Но все происходило именно так, как я рассказываю. Виктор взбесился. Он жутко оскорбился за мать. В нем вскипало и пенилось. Он никак не мог простить того, что увешанный орденами и медалями, заслуженный-перезаслуженный мужик мог так нагло пользоваться чужим трудом, чужими бедствиями и нехватками.
А то, что он заводной и юморной — это точно. А тут, словно бы сама судьба подтолкнула его в спину: «Иди и изобрази!» он должен был вместе с приятелем приволочь на кладбище, где перед тем хоронили Михайлова, надгробие из цемента с мозаикой, его, Витькиного, изготовления. Он эту мозаику — рябину на голубом фоне — для отца приятеля делал. Ну и решил заодно огорошить широкую общественность с помощью бумажки, где в рядок фамилии трех писателей-«негров»… Листок сорвали. А он — новый. Почему и не покуражиться сыну, которого отец не замечал при жизни? На которого вкалывала и вкалывала его слабая, наивная, бестолковая мать?
Он, конечно, не предвидел последствий… Он ведь, юморист эдакий, просто решил повеселить народ и предложить ему разгадать кроссвордик… Он очень любил свою мать… Любил… И убил…
Ирина Аксельрод и Андрей Мартынов, как выяснилось, когда дело попало в руки заинтересованных в Истине людей, — любовниками вовсе не были. А были матерью и сыном.
Когда-то, в возрасте восемнадцати лет, Ирина — жительница захолустного уральского городка, влюбилась в гастролера. Им был красавец-певец Анатолий Козырев. И отдалась ему. Наполовину от искреннего чувства, наполовину от претензий к жизни, которые она, жизнь, должна была удовлетворить. Анатолий обещал на ней жениться. Но не сдержал слова. Она же, девушка исключительно целеустремленная, решила добиться его во что бы то ни стало.
Но сначала, для пробы, сообщила ему, что забеременела от него. И очень подпортила себе. А тут ещё мать велела рожать, потому что аборт делать поздно, можно себя угробить.
Рожала Ирина «на ходу», уехав в Сибирь к тетке. И там отдала рожденное существо, тощее, сине-фиолетовое, крайне неприглядное, в Дом ребенка и забыла о нем думать… И пока она с блеском сдавала экзамены на юрфак; пока, вся в ореоле победительницы, заново обольщала осмотрительного холостяка Козырева — существо не умерло, а жило себе и жило… Хотя вряд ли это можно было назвать жизнью. Андрей Мартынов (его однажды, в пятилетнем возрасте, взяла, было, на воспитание привокзальная буфетчица с мужем, но вскоре отказалась от своей затеи — ребенок страдал недержанием мочи, ч ним надо было возиться, чтобы вылечить, но фамилия осталась её, она обещала со временем, все-таки, притерпеться к малышу).