«И вот в ответ на помещенное мною объявление в дверях моей конторы, раскрытых настежь, благо время было летнее, возник неподвижный молодой человек. Как сейчас, он стоит у меня перед глазами – аккуратный и бледный, до жалости чинный, безнадежно несчастный. Это был Бартлби».[3]
Это и в самом деле был Бартлби. Да-да. Это был Бартлби. Я продолжил чтение до первого отказа Бартлби. Работая переписчиком у этого законника, Бартлби через несколько страниц должен был отказаться сличать с ним один текст.
«Каково же было мое удивление, вернее, мой ужас, когда Бартлби, не двинувшись с места, ответил необыкновенно тихим, ясным голосом:
– Я бы предпочел отказаться».
После чего следовала сноска о наиболее адекватном переводе выражения, употребленного Бартлби: I would prefer not to. Следовало ли написать, как это сделала переводчица предыдущего издания: «Я предпочел бы этого не делать», или стоило модифицировать выражение, выбрав такой вариант: «Я бы предпочел отказаться», не столь вежливый, но более категоричный? Трудность заключалась в этом конечном not to, своеобразие английского языка, не переводимое на наш. Итак, вся сущность Бартлби кроется в этой оппозиции между видимой вежливостью условного I would prefer и обрубающим not to.
«– Предпочли отказаться? – переспросил я и, от волнения встав с места, в два шага пересек комнату. – Что вы мелете? В своем ли вы уме? Я хочу, чтобы вы считали со мной этот лист – вот, держите. – И я сунул ему бумагу.
– Я бы предпочел отказаться».
I would prefer not to.
Продолжая читать, я вдруг поймал себя на том, что перевожу на английский требование Малыша. Пока он оставался на твердой земле изъявительного наклонения: «Я хочу моего папу… I want my daddy», меня ничто не тревожило, я даже усмотрел в этом некое приглашение подурачиться. Все испортилось, когда Малыш заменил глагол «хотеть» на «предпочитать» и старый добрый индикатив на предательское условное: «Я предпочел бы моего папу». «I would prefer my daddy».
«Я пристально посмотрел на него. Худое лицо его было невозмутимо; серые глаза смотрели спокойно. Ни одна жилка в нем не дрогнула. Будь в его манере держаться хоть капля смущения, гнева, раздражительности или нахальства – словом, будь в нем хоть что-то по-человечески понятное, я бы, несомненно, вспылил и велел ему убираться с глаз долой. Но сейчас мне это и в голову не пришло. Это было бы все равно как выгнать за дверь мой гипсовый бюст Цицерона».
В самом деле, с тех пор, как появилось это несчастное условное, лицо Малыша потеряло всякое выражение. Лишь розовые очки, казалось, отражали еще какое-то оживление. Ни печали, ни желания, ни злости… Ни той же решимости! Пустое лицо. «Я предпочел бы моего папу». «I would prefer my daddy…» Предпочтение, которое исчерпывалось собственной самодостаточностью. Никакого сомнения: Малыш заразился бартлбизмом. И читатели «Бартлби» знают, до чего может довести эта страсть!
***
Не успел я сделать этот вывод, как мой друг Лусса с Казаманса, сенегальский знаток китайской литературы и, между прочим, молочный брат нашей Королевы Забо, влетел в библиотеку.
– Нин хао, дурачок! (Здравствуй, дурачок!) Как дела?
Я резко осадил его:
– Бу. (Плохо.) – И прибавил: – Хуже некуда, – сразу давая понять, что дело серьезное, и я не в настроении обсуждать это, упражняясь в языке, который сам он знал с детства.
– Меи уэнти, мой мальчик, – ответил он, нисколько не обидевшись. (Нет проблем, мой мальчик.)
Потом он спросил:
– Ну, в чем дело?
Когда я описал ему симптомы, появившиеся у Малыша, и поделился своими опасениями на этот счет, он слегка задумался.
– Надо же, бартлбизм…
– И в самой острой форме, к тому же.
Он взглянул на меня в упор и сказал, не питая ни малейших иллюзий:
– Полагаю, бесполезно напоминать тебе, что «Бартлби» это новелла (он сильно надавил на «новелла»), которая построена на чистом вымысле (он выделил ударением слово «вымысел»), и Мелвилл вовсе не собирался ставить никакого медицинского диагноза (он особо подчеркнул это прилагательное).
– Ты прав, бесполезно.
– Если в этом и есть какой-то диагноз, то он касается рода человеческого вообще, что, кстати, подтверждается последними словами рассказа.
– «О! Бартлби! О! Люди!» Знаю, знаю.
– Знаешь.
Наступила пауза, которая, однако, не давила безысходностью.
– Если я не могу убедить тебя, что «бартлбизм» это никакая не болезнь, я должен, по крайней мере, обсудить это с тобой так, как если бы Малыш в самом деле заразился бартлбизмом. Так?
– Так.
– Что ж, отсюда и будем плясать! – весело ответил он. – Только давай не здесь, а в каком-нибудь ресторанчике, я зверски проголодался. Ну, что, остаемся или отправимся в ваши кварталы? Давненько не пробовал я доброго кускуса. В «Синем человеке», идет? Пообедаем по-берберски. Приглашаю тебя на «невестино» жаркое: манка, корица, зеленый горошек, флёрдоранж, самосозерцание, сдобренное изюмом, что скажешь?
Продолжаем, естественно, в «Синем человеке», то есть у Юсуфа и Али, за стаканчиком их арабского, хорошенько охлажденного, в котором Лусса черпает свою силу убеждения.
– Ладно, пусть твой бартлбизм и вправду существует. В конце концов, эти страницы могут скрывать также какую-то клиническую подоплеку. Не зря же это самая прекрасная повесть на свете…
Большой глоток из стакана.
– Ты не пьешь?
И подливает мне.
– И тем не менее, я должен отметить значительную разницу между твоим юным братом в розовых очках и этим несчастным Бартлби.
– Да? А я что-то не заметил. Во всяком случае, выражение лица у них один в один.
– То есть ты хочешь сказать, отсутствие выражения, полагаю? Одно лицо на двоих, в каком-то смысле.
Тут я уже начал терять терпение.
– Лусса, прекрати доставать меня своими курсивами и предостережениями в английском духе! «Боюсь, что…», «ты хочешь сказать…», «полагаю…», «в каком-то смысле…»; мы с тобой, что, старые ослы из Кембриджа, чтобы подбирать слова и строить фразы, черт бы тебя побрал?!
И так как я уже был на взводе, то не преминул добавить, что сам-то я вовсе не страдаю слабостью госпожи Бовари и прекрасно разбираюсь, где – литература, а где – уже патология, и что Бартлби, кстати говоря, употребляется здесь как метафора, но символ этот ясный, как вспышка отчаяния.
– Я говорю тебе о своем младшем брате, который вздумал объявить мне голодовку!
– Как Бартлби. В точности. Только это не та голодовка.
– Что это еще такое: не та голодовка?
– Бартлби «would prefer not to». А твой братец в розовых очках «would prefer своего папу». Последнее мне представляется более… конструктивным. Нужно только найти того самого daddy, и вопрос исчерпан.
– А то я без тебя уже не думал об этом тысячу раз! Найти отца Малыша так же нереально, как исторгнуть какое-нибудь желание из груди Бартлби.
– Не существует в природе?
– Невозможно отыскать, я тебе говорю. К тому же, может, его уже нет на свете.
– А ваша матушка не хочет вам помочь?
– У нашей матушки подробнейшая картотека. У нее есть адреса всех ее мужчин, кроме этого.
– Ну, так возьмите любого другого! Все равно кого! Вокруг полно отличных парней, которые не откажутся исполнить столь почетную обязанность. Я сам с радостью оказал бы тебе такую услугу… – И он положил свою черную руку негра с Казаманса на мою бледную кисть европейца. Он улыбнулся разительному несоответствию: – Немного внушения и…
– Я нисколько не сомневаюсь в твоих способностях в этой области, Лусса, но Малыш на это не купится. Если ему подсунуть подставного папашу, это обернется катастрофой.
– Инстинкт?
– Полагаю, да, как сказали бы твои друзья англичане.
– Во хюаюи (сомневаюсь), ответили бы мои друзья китайцы.
– И, тем не менее, это так.
Разговор зашел в тупик, и наступила пауза, которой и воспользовался Юсуф, чтобы водрузить на стол таган с горячим. Лусса принялся раскладывать кускус, отчего тишина, падая к нам на тарелки, звенела еще пронзительнее. Беззвучный дождь крупы… постепенно превращается в песчаные дюны… и понемногу успокаивает… так что я, наконец, произношу, уже умиротворенно:
– И все же, если вдуматься, это как-то странно… Отец Малыша – единственный мужчина моей матери, который жил у нас.
– А! Так ты его знаешь?
– Нет.
Тогда Лусса мне предложил:
– Давай-ка сметем эту пустыню, а потом ты мне все расскажешь поподробнее, идет? За чаем с мятой…
Итак, за чаем с мятой мне пришлось, вернувшись назад, оказаться в том времени, когда до рождения Малыша должно было пройти еще десять месяцев. Это прошлое довольно трудно представить сейчас, когда мне кажется, что Малыш в своих розовых или красных очках – у него их две пары – был всегда, насколько хватает горизонта моей памяти. Наши дети – ровесники вечности…