Пятнадцать минут спустя я снова включил кондиционирование и вынужден был телефонировать портье, дабы в номер прислали кого-нибудь закрыть мне окна... стыд-то какой.
Позднее мне прислали каких-то сэндвичей, которые мне понравились не слишком.
Еще позднее я убаюкал себя чтением единственного полупостижимого абзаца книги.
Замрет ли нынче он? Или вперед
Неумолимо шаткий шаг направит свой,
Топча вульгарные препоны?И падет
Тростник под его зверскою пятой,
Когда слепая воля, древний род
Погонит его солнечной тропой
Исполнить волю жизни, пока лед
Собою пажить крепко не скует.
«Два поэта из Круазика»
А вы знаете, утром мне принесли чашку чаю — и велли-коллепного притом. Если б еще вспомнить название отеля, я бы вам его сообщил.
После чего меня угостили этаким восхитительно скрупулезным американским завтраком — сплошь свежая грудинка, оладьи и сироп, — и мне он вообще-то не понравился.
Я спустился на подъемнике (!) в гараж поинтересоваться самочувствием «роллса», который, судя по всему, ночь провел в неге. Буроватый малый не устоял и вымыл-таки ему окна — но лишь мыльной водой, как он поклялся, и я его помиловал и отстегнул ему от своих щедрот. Десять минут спустя я уже сидел в гигантском таксомоторе, причем — кондиционированном, нанятом на весь день за пятьдесят долларов; сумма выглядит невообразимо огромной, я знаю, но деньги здесь кошмарно мало стоят, вы удивитесь. Потому что их так много, понимаете?
Таксиста звали, судя по всему, Брат, а у него отчего-то сложилось ощущение, что мое имя — Дед. Я дружелюбно объяснил, что вообще-то оно — Чарли, но он ответил:
— О как? Ну что, оч приятно, Дед.
А через некоторое время я уже и сам не возражал — то есть в чужом монастыре все-таки, а? — и вскоре он уже возил меня по всем достопримечательностям Вашингтона, не щадя ни единой. Удивительно изящный и величественный город, хотя выстроен преимущественно из задрипанного известняка; я наслаждался каждой минутой. Неимоверная жара темперировалась приятным бризом, трепавшим хлопковые платьица девушек самым притягательным манером. Как только ухитряются все американские девушки разживаться такими аппетитными ногами: округлыми, гладкими, выносливо стройными? И если уж об этом зашла речь, почему у них у всех такие изумительные титьки? Крупнее, готов признать, чем нам с вами нравится, но все равно восхитительные. Когда мы остановились у светофора, дорогу перед нами перешло особо упитанное юное существо — ее ошеломительный бюст при каждом шаге подскакивал дюйма на четыре.
— Честное слово, Брат, — сказал я Брату, — что за бесспорно чарующее создание!
— Эт что ль дамочка сисястая? Не-а. В койке они как бы расплываются навроде лопнувшей глазуньи, только здоровые.
Мне от мысли об этом несколько поплохело. Брат затем перешел к изложению своих личных вкусов в подобных вопросах, — которые я счел пленительными, но до определенной степени диковинными.
Предполагалось — с некоторой долей истины, причем, — что работы Ван-Дейка [107] генуэзского периода представляет собой лучшую коллекцию портретов на свете. Я пришел к подобной точке зрения сам в Вашингтонской Национальной галерее: пока не увидите их «Клелию Каттанео», едва ли можно утверждать, будто вы что-то видели вообще. Только в Галерее я задержался около часа: невозможно впитать много искусства сопоставимого богатства и красоты за один присест, а я намеревался взглянуть лишь на одного конкретного Джорджоне. Будь у меня время — не торопи меня этот лютый сержант, Смерть, со своим ордером, — я развернул бы перед вами историю-другую, но такие броски уже не засчитываются.
Вынырнув, уже полупьяный от неразборчиво смешанного искусства, я распорядился, чтобы Брат доставил меня в типичный салун для низов среднего класса, где можно глотнуть холодного пива и откусить кусочек ланча.
У входа Брат с сомнением оглядел меня — снизу вверх и обратно — и предположил, что нам следует подыскать что-нибудь «пофасонистее».
— Чепуха, дорогой мой Брат, — стойко вскричал я. — Это обычное здравое облачение — или прикид — английского джентльмена, следящего за модой, который собирается нанести визит Посланнику своей державы «ин партибус», [108] и я уверен, что добропорядочной вашингтонской публике это известно. Как доблестно провозгласил сэр Тоби, «в одежке сей пристойно пить, а стал-быть — ив сапогах». [109] Веди меня.
Брат пожал плечьми — так выразительно умеют делать только эти парни, — и должным образом повел. Он был весьма габаритен и на вид крепок, но люди все равно немного таращились: обряжен он был, вероятно, отчасти непринужденно, как это часто случается с таксистами, я же, как уже было сказано, был одет в аккурат к собеседованиям с послами, коммерческими банкирами и прочими сановниками. В Англии никто бы и не отметил контраста меж нами, но в Америке о демократии не имеют ни малейшего представления. Странно, нет?
Ели мы в неком стойле или же кабинке — вроде старомодных лондонских забегаловок, только хлипче. У меня стейк оказался вполне милым, но до стеснения огромным; походил на поперечное сечение всего быка. К своему я заказал салат, а вот Брат — картофелину, да еще какую: непомерный клубень, взращенный, как он сказал, на равнинах Айдахо. У меня осталось, наверное, унций десять стейка, и Брат вполне хладнокровно велел официанту (его тоже звали Дед) завернуть их «для собачки», а официант и бровью не повел, хотя оба они прекрасно знали, что остатки эти пойдут сегодня миссис Брат на ужин. Стейк в Вашингтоне ужасно дорогой, как вы, осмелюсь заметить, знаете.
Возможно, Брат обставил меня по съеданию стейков, но я побил его в питии выпивки. У них там имеется нечто, смутно называемое «хайбол», — к чему и перешли мы сразу после пива; в занятии этом он мне был не ровня, я далеко его превзошел. Фактически он взирал на меня с каким-то, я бы сказал, уважением. Полагаю, на какой-то стадии я пригласил его пожить у меня в Лондоне; по крайней мере, точно помню, что собирался.
Когда мы направились к выходу, тропу мне шатко заступил какой-то тип фиглярской наружности и вопросил:
— Тыэтачё, сихопат какой иличё? — на что я ответил панибратской фразой, почерпнутой у Брата же: он использовал ее для общения со своим собратом-таксистом в первой половине дня. А именно:
— Ай, свистни в дупель, там тоже дырка! — («Радость человеку в ответе из уст его, и как хорошо слово вовремя!» Притчи, XV:23.)
К моему смятению и замешательству, пьяный малый оскорбился, ибо очень жестко ударил меня в лицо, отчего нос мой обильно проистек кровью по всему фасаду моей рубашки. Раздосадованный сим, боюсь, я ответил обидчику тем же.
Служа в одном из подразделений «подколок и кинжалов» в войну — да, Вторую мировую войну, цыпочки мои, — я прошел такой курс самообороны без оружия, знаете, и страшное дело — весьма преуспел, хотя по виду моему и не скажешь.
Я вогнал пятку своей ладони ему под нос — это гораздо эффективнее обычной зуботычины, — затем носком пырнул его в невыразимые и, когда он вполне объяснимым манером согнулся пополам, двинул коленом в то, что осталось от его бедной физиономии. Он как бы рухнул — что естественно в данных обстоятельствах, — а я в качестве меры предосторожности прошел ему по обеим рукам, через него переступая. Что тут сказать — он же первым меня ударил, как, я уверен, он и сам с готовностью бы признал. Брат, неимоверно впечатленный увиденным, выволок меня наружу, прочь из разразившегося аплодисментами салуна — партера, лож и галерки. Падший старина тут не популярен, вне всякого сомнения. В таксомотор я забрался почти без труда, хотя руль снова переметнулся на другую сторону.
Все посольские симпатяги возненавидели меня с первого взгляда — мерзкие кексики, — однако провели к Послу, считайте, без промедления — но не считайте ту задержку, что подкрепила бы их важность в их же собственных глазах. Посол меня принял без пиджака — поверите ли? — и он тоже, судя по наружности, не слишком меня полюбил. Мои учтивые старосветские приветствия были восприняты с тем, что я способен описать лишь как «кряк».
Надо понимать, что обычному потребителю практичнее всего подразделять Послов на два класса: худосочных, которые склонны к учтивости, хорошим манерам и приветливости; и мясистых, которые всем этим не являются. Его нынешнее Превосходительство явно подпадало под вторую категорию: обширное мурло все в складках жира, исчерчено люэсом и побито прыщами, чирьями и лопнувшими сосудиками настолько, что напоминало контурную карту Трасоксов. [110] Огромный зоб цвета чернослива привольно болтался под этим мурлом, и Его Превосходительство орошало его слюной при разговоре. Я не смог отыскать в своем сердце любви к нему — вероятно, бедняга был назначенцем лейбористов: его коридоры власти вели к одной лишь двери — с буквой М.