Услышав ее шаги, он бросил орешек обратно и обернулся. Молодой, высокий, с дружелюбным взглядом. В ее голове усиленно защелкала фотокамера.
— А вот и наш младенец! — радостно провозгласила мамаша Хаззард. — Собственной персоной! Дай-ка его мне. Ну, а об этом молодом человеке ты, конечно, слыхала, — добавила она, не вдаваясь в подробности. — Это Билл.
«Но кто он?..» — ломала голову Патрис. Никто о нем не упоминал.
Билл шагнул вперед. Она не знала, как себя держать. Он был ее возраста. Патрис робко протянула руку, надеясь, что, если так будет слишком официально, на ее жест не обратят внимания.
Он взял ее руку, но не пожал, а дружески задержал в обеих ладонях.
— Добро пожаловать домой, Патрис, — тихо произнес он.
В его взгляде было столько доброжелательности, что она подумала, что никто еще не говорил с ней так искренне, просто, по-родственному.
Вот и все. Мамаша Хаззард объявила:
— Отныне ты сидишь вот здесь.
— Мы очень рады, Патрис, — просто сказал отец и сел во главе стола.
Кем бы там ни был Билл, он сел напротив нее.
Темнокожая экономка, заглянув в дверь, расплылась в улыбке.
— Теперь все на месте! Вот чего не хватало этому столу. Наконец-то стул не пус… — И осеклась. Зажав рот рукой, она скрылась за дверью.
Мамаша Хаззард на секунду опустила глаза и тут же, улыбаясь, оглядела присутствующих. Горькому мгновению не дали задержаться.
За столом не было сказано ничего примечательного. Дома за столом обычно не говорят ни о чем таком, что остается в памяти. К сидящим за столом родным людям обращаешься сердцем, не разумом. Спустя некоторое время Патрис забыла следить за тем, что говорит, перестала взвешивать, обдумывать сказанное. Речь текла так же непринужденно, как и у них. Она понимала, что вся эта атмосфера создавалась ради нее. И им это удавалось. Ко времени, когда подали суп, отчужденность пропала, чтобы никогда больше не вернуться. Ничто ее больше не сможет вернуть. Придут другие поводы для беспокойства — она надеялась, что их не будет. Но отчужденности, неловкости отныне не будет. Благодаря этим людям.
— Надеюсь, ты не против белого воротничка на этом платье, Патрис. Я нарочно старалась чуть оживить твои наряды, не хотела, чтобы ты выглядела слишком…
— О, некоторые из них такие миленькие. Многие я разглядела только теперь, когда распаковала вещи, — с благодарностью проговорила Патрис.
— Единственное, что меня беспокоило, так это размер. Но сестра прислала мне полный…
— Теперь вспоминаю, как она обмеряла меня со всех сторон. Но она мне не сказала, зачем…
— Тебе какого, Патрис? Белого или серого?
— Вообще-то не знаю…
— Нет, уж на этот раз скажи ему, милая, — посоветовала старшая Хаззард, — в следующий раз ему уже не надо будет спрашивать.
— Тогда, пожалуй, серого, — согласилась Патрис.
— Значит, нам с тобой того и другого.
Билл говорил реже остальных. Немножко застенчив, подумала она. Не то чтобы держался натянуто, стеснялся говорить или что-то вроде этого. Возможно, просто такой сам по себе, скромный, ненавязчивый.
Но кто же все-таки он? Теперь уже поздно спрашивать. В первый момент не нашлась, а теперь вот уже на двадцать минут как опоздала. Фамилию не назвали, значит, должно быть…
Скоро узнаю, успокоила она себя. Должна узнать. Ей больше не было страшно.
Один раз, подняв глаза, она заметила, что молодой человек смотрит на нее, и ей стало интересно, что он в этот момент думает. Сказать, что она не поняла этого по выражению его лица, было бы обманом самой себя. Было видно, что она ему нравилась.
Потом он сказал:
— Па, передай, пожалуйста, нам хлеб.
Теперь она знала, кто он…
Епископальный храм Святого Варфоломея, главный среди церквей Колфилда. Солнечное апрельское воскресное утро.
Патрис в окружении членов семьи и близких друзей стоит перед купелью с младенцем на руках.
Они настояли на этом. Она не хотела. Дважды, после того как обо всем договорились, два воскресенья кряду, она откладывала. Первый раз под вымышленным предлогом, что, мол, простудилась. Во второй раз из-за легкой простуды, которая на самом деле была у малыша. Сегодня откладывать было уже невозможно. Они бы почувствовали надуманность ее отговорок.
Патрис опустила голову, скорее слушая обряд, чем следя за ним. Она словно боялась открыто посмотреть на происходящее. Словно страшилась, что за такое богохульство ее на виду у всех поразит гром.
На молодой женщине широкополая шляпа с полупрозрачной вуалью из конского волоса, скрывавшей глаза и верхнюю часть лица.
Они, видно, думают, что Патрис погружена в печальные воспоминания. Убита горем.
На самом деле ее терзало сознание вины. Она, скрыв под вуалью глаза, скрывала позор. Патрис не настолько бесстыжая, чтобы не смущаясь смотреть на это святотатство.
К ней протянулись теплые руки, они хотели взять младенца. Руки бабушки. Она передала его, облаченного в длинную кружевную обрядовую мантию, в которой до него крестили (она чуть не сказала «его отца») чужого человека по имени Хью Хаззард. И его отца, носившего имя Дональд.
Патрис не знала, куда деть руки. Чуть было не скрестила стыдливо, будто обнаженная, на груди. С усилием превозмогла себя. Обнаженным было не тело, а совесть. Опустила руки вниз, переплела пальцы.
— Крестится Хью Дональд Хаззард…
С ней — смешно! — советовались по поводу того, как его назвать. Для нее это звучало как страшная пародия. Конечно же она хочет, чтобы его назвали Хью? Да, ответила она, потупив взор, в память Хью. А второе имя? В память ее отца? А может быть, два имени, в честь обоих дедушек? (Она, по правде, не могла тогда вспомнить, как звали ее отца; вспомнила, не без труда, позже. Майк — полузабытый образ портового грузчика, убитого в пьяной драке в порту, когда ей было десять.)
Достаточно одного второго имени в честь отца Хью, сдержанно ответила она.
Патрис чувствовала, как горит от стыда лицо. Не надо, чтобы заметили. Постаралась взять себя в руки.
— …во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Аминь.
Священник окропил водой головку малыша. Несколько капель упало на пол, темные, как монетки. Десятицентовик, пятицентовик, два центовика. Семнадцать центов.
Младенец, как и все младенцы с незапамятных времен, протестующе заплакал. Младенец из нью-йоркских меблирашек, ставший наследником первой богатейшей семьи в Колфилде, во всем округе, а может быть, и во всем штате.
«Тебе-то не о чем плакать», — уныло подумала она.
В первый день рождения в его честь испекли пирог. С вызывающе высящейся в середине свечой. Огонек напоминал желтую бабочку, вьющуюся над белой украшенной каннелюрами[1] колонной. Было устроено пышное празднество со всеми соблюдаемыми с незапамятных времен маленькими обрядами и церемониями. Ведь это был первый внук. Первая жизненная веха.
— А если он не может загадать желание, — поинтересовалась Патрис, — можно за него мне? Или это не считается?
Стоявшая в дверях кухни создательница пирога тетушка Джози, к которой привыкли обращаться за разъяснениями всех тонкостей народных премудростей, величественно кивнула в знак согласия.
— Задумай за него, милая, все равно сбудется, — пообещала она.
Патрис опустила глаза и задумалась.
«Покоя на всю жизнь, благополучия, такого, как теперь. Чтобы всегда были рядом ближние твои, как сейчас. А для меня — от тебя, когда-нибудь — прощение».
— Загадала? Теперь дуйте, — предложила экономка.
— Он или я? — переспросила Патрис.
— Можно за него. Считается.
Прижавшись лицом к щечке сына, она наклонилась и тихо подула. Желтая бабочка затрепетала крылышками и бесследно исчезла.
— Теперь режьте, — наставляла добровольная распорядительница.
Вложив в пухлую ручонку рукоятку ножа, Патрис осторожно направила ее. Совершив таинство надрезания, тронула пальцем сахарную глазурь, отщипнула маленькую крошечку и поднесла к ротику сынишки.
Судя по радостным восклицаниям, можно было подумать, что все только что стали свидетелями свершившегося чуда.
Собралось много гостей, за все время Патрис впервые видела в доме столько людей. Торжества продолжались, даже вспыхнули с новой силой, когда их маленького виновника отнесли наверх спать. Таким путем при каждой возможности взрослые присваивают себе праздники малышей.
Патрис спустилась в ярко освещенные, полные гостей комнаты и, счастливая как никогда, улыбалась и непринужденно переговаривалась, переходя от одной группы гостей к другой. С бокалом пунша в одной руке, с надкушенным сандвичем в другой, ей никак не удавалось снова откусить сандвич. Каждый раз, когда она подносила его ко рту, или ей что-то говорили, или она сама заговаривала с кем-нибудь. Ладно, так даже интереснее.