Я лежал на диване, не в первый раз раздумывая, стоило ли сместить церковный шпиль чуть вправо: на самом деле он располагался ровно по центру моего окна, точно как я нарисовал, но в таком виде картина выглядела слишком симметричной и композиция будто распадалась пополам.
Черт побери Роберта Оливера! И в первую очередь черт побери его самоубийственный отказ разговаривать. Зачем человек приносит дополнительные жертвы, когда ему и без того достаточно вредит химия его мозга? Впрочем, это вечный вопрос, проблема влияния химии на нашу волю. Когда-то у него было двое маленьких детей и жена с мягким голосом. У него остались острый взгляд, и искусные пальцы, и умение владеть кистью, затронувшее что-то в глубине моей души. Почему он не разговаривает со мной?
Когда голод согнал меня с дивана, я переоделся в пижаму, открыл банку томатного супа, приправил его петрушкой и сметаной и отрезал большой ломоть хлеба. Я прочитал газеты и несколько глав детектива П. Д. Джеймса, действительно хорошего романа. В студию я не поднимался.
На следующее утро перед уходом с работы я опять позвонил миссис Оливер. На этот раз ее голос был серьезен.
— Миссис Оливер, это доктор Марлоу из Вашингтона. Извините, что снова вас беспокою… — Она молчала, поэтому я продолжил: — Я знаю, это необычная практика, но, мне кажется, мы оба обеспокоены состоянием вашего мужа, и мне подумалось, не позволите ли вы мне принять ваше приглашение.
По-прежнему молчание.
— Я хотел бы приехать в Северную Каролину, чтобы побеседовать с вами о нем.
Мне послышался короткий вздох, кажется, она сильно удивилась и крепко задумалась.
— Я обещаю, что не отниму много времени, — поспешно добавил я. — Всего несколько часов. Я бы остановился у старых друзей, у них там дом, и постарался бы доставлять вам как можно меньше беспокойства. Наша беседа будет строго конфиденциальной, и я воспользуюсь ею только для лечения вашего мужа.
Наконец она заговорила.
— Не уверена, что понимаю, чего вы хотите добиться, — едва ли не с жалостью сказала она, — но если вас так заботит состояние Роберта, я согласна. Я работаю каждый день до четырех, потом должна забрать детей из школы, так что не знаю, когда нам удастся поговорить… — Она помолчала. — Пожалуй, я сумею что-нибудь придумать. Но я уже говорила, что мне тяжело вспоминать о нем, поэтому слишком многого не ожидайте.
— Понимаю, — сказал я.
Сердце у меня подпрыгнуло: смешно, однако ее согласие наполнило меня странным счастьем.
— А Роберту вы собираетесь сказать, что едете? — вдруг спросила она, словно это только что пришло ей в голову. — Он будет знать о нашем разговоре?
— Не думаю. Может быть, позже я ему расскажу, но только с вашего позволения и только, если это покажется полезным. А если вы не захотите, чтобы он узнал о чем-то, сказанном вами, я, разумеется, об этом умолчу. Мы все подробно обсудим.
— Когда вы планируете приехать? — Ее голос стал немного холоднее, как если бы она уже сожалела о своем согласии.
— Возможно, в начале следующей недели. Вы сможете со мной побеседовать в понедельник или во вторник?
— Попробую что-нибудь придумать, — повторила она. — Позвоните мне завтра, и я вам отвечу.
Я больше двух лет не брал дополнительных выходных — в последний раз это было, когда художественная школа организовала поездку в Ирландию, откуда я приехал с холстами такой кричащей зелени, что сам не верил им, вернувшись домой. Теперь я достал свою коллекцию дорожных карт, положил в машину запас бутылок с водой, а также записи Моцарта и моей скрипичной сонаты Франка. Я подсчитал, что мне предстоит примерно девятичасовая поездка. Мои сотрудники приняли неожиданное уведомление об отпуске не без удивления. Может быть, именно поэтому — бедный доктор Марлоу, он столько работает! — вопросов они не задавали. Я распорядился, чтобы, пока меня не будет, за Робертом Оливером наблюдали днем и ночью, и в пятницу зашел к нему попрощаться. Он рисовал все ту же кудрявую женскую головку, но в рисунке появилось и кое-что новое: садовая скамья с высокой резной спинкой в окружении деревьев. Я в который раз отметил, что он изумительно владеет техникой рисунка. Но в этот момент его блокнот и карандаш упали на кровать, а он лег, запрокинув голову, напряженно двигая бровями, сжимая челюсти, и волосы его жестко щетинились. Когда я вошел, он обратил ко мне покрасневшие глаза.
— Как вы сегодня, Роберт? — спросил я, садясь в кресло. — У вас усталый вид.
Он опять обратил взгляд к потолку.
— Я беру отпуск на несколько дней, — продолжал я. — Меня не будет до четверга, а может быть, даже до пятницы. Я уезжаю. Если вам что-то понадобится, обращайтесь к персоналу. Я сказал им, чтобы побыли с вами на случай, если вам что-то будет нужно. Лекарства вы принимаете аккуратно?
Он бросил на меня красноречивый, почти укоризненный взгляд. На минуту мне стало стыдно. Он их принимал, никогда ни в чем не сопротивлялся лечению.
— Ну, пока, — сказал я. — Надеюсь, возвратившись, увидеть ваши работы.
Я поднялся и остановился в дверях, протянул руку в прощальном приветствии. Иногда нет ничего тяжелее, чем говорить с человеком, владеющим всей силой молчания. Но в тот момент я почувствовал себя сильнее и мгновенно погасил порыв сказать: «Прощайте, я еду повидаться с вашей женой».
В тот же вечер я нашел в домашнем почтовом ящике пачку переводов от Зои, она, по-видимому, далеко продвинулась в работе. Я уложил их в багаж, собираясь прочитать в Гринхилле. Они помогут занять свободное время.
Я любил Виргинию со студенческих лет, много раз бывал в ней проездом, углублялся в ее синеву и зелень с этюдником, несколько раз даже совершал пешие походы. Мне нравился длинный отрезок трассы I-66, когда раскинувшийся город оставался за спиной — хотя теперь, когда я пишу, Вашингтон уже протянул свои щупальца до Форт-Ройял; спальные районы как грибы выросли вдоль главных и второстепенных дорог. В той поездке по тихому утреннему шоссе я забыл о работе прежде, чем миновал Манассас.
На самом деле, когда мне случается ехать этой дорогой, я часто, не раздумывая, сворачиваю в Национальный парк «Поле битвы Манассас», иногда один, а теперь с женой. Однажды, задолго до встречи с ней, туманным сентябрьским утром я заплатил за вход и прошел через поле туда, где разыгралось самое жестокое сражение. Земля полого уходила вниз, к старому каменному крестьянскому дому, и терялась в тумане. Из него поднималось одинокое дерево, словно манившее подойти и встать на часах под его ветвями, или нарисовать его с той точки, где я стоял. Я стоял там, глядя, как расходится туман, и гадая, зачем люди убивают друг друга. Нигде не было видно ни души. То была одна из минут, о которых теперь, когда я женат, я вспоминаю с сожалением и с содроганием.
В тот раз я свернул с дороги под Роаноком и позавтракал в столовой. Ее вывеску я заметил с шоссе, и только увидев унылый фасад, перед которым стояло несколько грузовиков, вспомнил, что уже бывал здесь в какой-то из давних поездок, возможно, в одном из выездов на этюды, просто я запамятовал название. Непозволительно измотанная официантка молча подала мне кофе, но все же улыбнулась, когда принесла яйца и поставила на стол горячий соусник. Двое широкоплечих мужчин в углу толковали о работе — о работе, которой у них нет или которую они не могут найти. Две женщины, одетые скорее дешево, нежели удачно, как раз расплачивались по счету.
— По-моему, он сам не знает, чего ему надо, — громко обратилась одна к другой, заканчивая разговор.
На миг забывшись над паром горячего кофе, в сигаретном дыму и лучах солнца, просочившихся сквозь грязное окно, мне почудилось, что она говорит обо мне. Я припомнил, как медленно выбирался до рассвета из постели перед этой поездкой, с чувством, что нарушаю не только расписание, но и свой профессиональный кодекс, и мгновенную судорогу желания при полусонной мысли о женщине с рисунков Роберта.
В Гринхилле я прежде не бывал, но после того, как я миновал пологий горный перевал, найти его оказалось нетрудно: городок лежал в долине подо мной. Весна здесь немного отставала от вашингтонской: деревья вдоль дороги едва зазеленели, на клумбах перед крайними домами городка еще цвели кизил и азалии, а плотные остроконечные бутоны рододендронов пока не раскрылись. Я объехал центр города по краю — над холмом краснела черепица крыш и торчали миниатюрные готические небоскребы, — и отыскал извилистую боковую улочку Рик-Маунтин-роуд, которую друг описал мне по телефону: она прятала свои невысокие дома за ширмами хемлоков, елей и рододендронов и задумчиво, мягко цветущего кизила. Я опустил окно, и в него пахнуло глубоким прохладным полумраком, синевой подступающих сумерек.
Дом Джен и Уолтера стоял чуть в стороне от неасфальтированного проезда и был отмечен деревянным указателем: «Хижина Хэдли». Сами Хэдли благополучно пребывали в Аризоне, лелея свои аллергии; я был рад, что мне не пришлось лично объяснять им, какое дело привело меня в Гринхилл. Я вышел из машины и размял затекшие ноги. Безусловно, надо отводить на пробежки больше времени, но где его взять? Потом я обошел дом, выйдя на задний двор, с которого обещал открыться хороший вид. Обещание не обманывало: на краю крутого обрыва стояла скамья, вдали открывался вид на миниатюрный городок. Я посидел, вдыхая холодный воздух и чувствуя, как из сосен в меня переливается весна. И зачем, удивился я, Хэдли уезжают куда-то в это время года?