Офицеры — и это общеизвестный факт — не бьют своих жен и дочерей. Вообще-то в Вест-Пойнте жены и дочери как бы и не существуют. Мы всего лишь декорация.
В итоге мы сели на самолет и отправились в Нью-Йорк, где я сняла квартирку с двумя спальнями, расположенную на втором этаже унылого здания из бурого песчаника на Западной Семьдесят пятой улице. Мы подыскали для Дженни детский сад, и жизнь потихоньку стронулась с места.
Но я не нашла то, что искала, то, чего желала больше всего: начала новой жизни и конца боли.
Мне было двадцать пять лет. На мне пылала буква «У». Я отняла жизнь у другого человека, хотя и сделала это, защищая себя и ребенка.
Без мужества нет славы, постоянно говорила я себе. И действительно, в те дни меня поддерживало только мужество. У меня была мечта: продержаться больше дюжины лет.
Может быть, новая жизнь начнется уже сегодня. Но то ли я делаю? Готова ли к тому, что задумала? Или, возможно, совершаю ужасную ошибку и только поставлю себя в неловкое положение?
Я сжала ручку лежащего на коленях кейса, набитого сочиненными за последний год песнями. Песни, музыка и слова, были для меня способом избавления от боли и выражения надежды на будущее.
Вообще-то я сочиняла их то ли с десяти, то ли с одиннадцати лет. Чаще всего они так и оставались в голове, но иногда я переносила свои сочинения на бумагу. Песни были тем единственным во мне, что нравилось всем, единственным, что у меня хорошо получалось.
Были ли они действительно хороши? Мне казалось, что да, но единственными моими слушателями были Дженни и белка по кличке Смуч; при всей открытости к похвалам я не могла положиться на мнение четырехлетней девочки и грызуна.
Впрочем, скоро мои песни услышит кое-кто еще. Я ехала на прослушивание к Барри Кану, тому самому Барри Кану, певцу и композитору, который покорил Америку десять лет назад, а теперь стал одним из самых успешных и влиятельных продюсеров в мире звукозаписи.
Барри Кан пожелал услышать мои песни.
По крайней мере так он сказал.
Я буквально окаменела.
А потом стало еще хуже.
— Вы опоздали, — сказал Барри Кан. Таковы были его первые обращенные ко мне слова. — Я работаю, и у меня очень напряженный график.
— Это из-за снега, — попыталась объяснить я. — Сначала я целую вечность искала такси, а потом нас все равно заносило. Я, наверное, разнервничалась и попросила водителя ехать быстрее, но он поехал еще медленнее, и…
«Боже, — подумала я. — Что ты несешь! Щебечешь, как попугай. Соберись. Возьми себя в руки, Мэгги. Ну же!»
Мои слова совершенно его не тронули. На лице не дрогнул ни один мускул. Похоже, я нарвалась на настоящего ублюдка.
— Вам следовало выехать пораньше. У меня нет свободного времени. Я все планирую заранее. Вам нужно делать то же самое. Будете кофе?
Столь неожиданное проявление вежливости застигло меня врасплох.
— Да, пожалуйста.
Кан звонком вызвал секретаршу.
— Со сливками и сахаром?
Я кивнула. На пороге возникла секретарша.
— Кофе для миссис Брэдфорд, Линн. Что-нибудь еще? Кекс?
Я покачала головой.
— Мне ничего, — добавил Кан с характерной хрипотцой, отличавшей его пение.
Отпустив секретаршу легким взмахом руки, Кан сел за стол и закрыл глаза с видом человека, впереди у которого целая вечность.
«Кем он себя считает, этот парень?» — подумала я.
На вид ему было лет сорок с небольшим. Высокий, с залысинами, лоб, длинный нос, тонкие губы и едва пробивающаяся щетина на подбородке. Самое обычное, ничем не примечательное лицо (поклонников, тех, которые находят его сексуальным, привлекает душа, а не внешность), но морщины на нем предполагают борьбу, а спокойствие — уравновешенность и самообладание. Одет он при первой нашей встрече был довольно небрежно: серые фланелевые слаксы и голубая рубашка с расстегнутым воротником, очевидно, дорогая, но заношенная. Барри Кан выглядел милым и безобидным.
Не женат, решила я, и живет один. С деталями у меня полный порядок. Я всегда обращаю внимание на мелочи, особенно в том, что касается людей.
Линн вернулась с кофе в фарфоровой чашечке, и я, приняв ее, тут же пролила кофе себе на запястье. Недостаточно расслабилась. В общем, как полная идиотка. По крайней мере таковой я себя в тот момент чувствовала.
Окаменела! Как в том зачарованном, вечно неподвижном лесу.
Барри приподнялся, готовый прийти на помощь, но я покачала головой:
— Все в порядке.
Я спокойна. У меня все под контролем. Ноль внимания на алую букву «У».
Барри снова сел.
— Вы просто мастер по части писать письма, — сказал он. Возможно, это был комплимент.
Там, в больнице, набираясь сил и сочиняя одну песню за другой, я решила, что напишу ему только одно письмо. Расскажу, как восхищаюсь им, и выражу надежду на то, что однажды, когда-нибудь, он удостоит меня прослушивания. Однако за первым письмом потянулось второе, за вторым — третье, так что к апрелю я уже писала ему практически каждую неделю. Изливала душу человеку, которого совершенно не знала. Представляете?
Странно и чудно. Да, знаю, но что сделано, то сделано. И теперь эти письма уже не вернуть.
Кан не отвечал и, возможно, даже не читал их. Я не знала, что он с ними делает; по крайней мере они не возвращались ко мне нераспечатанными. И все равно я продолжала писать. Пожалуй, именно письма помогали мне держаться — я разговаривала с кем-то, пусть даже собеседник и не отвечал.
В каком-то смысле именно благодаря письмам дела мои пошли на поправку. Я постепенно набиралась сил и даже начала верить, что когда-нибудь вернусь к обычной жизни. Я знала, что с Дженни будет все хорошо, по крайней мере настолько, насколько может быть все хорошо у трехлетней девочки, пережившей жуткий кошмар в собственном доме.
Заботу о дочери взяли на себя мои сестры, жившие в Нью-Йорке, и Дженни разрешалось приходить в больницу сколь угодно часто. Она была в восторге от моего кресла-каталки и кровати с управлением. Каждый раз, обнимая меня за шею, дочурка просила:
— Спой песенку, мамочка. Нет, не эту. Придумай новую.
Я часто пела для Дженни. Пела для нас обеих. И каждый день писала новую песню.
А потом случилось удивительное. Чудо. В больницу Вест-Пойнта пришло письмо.
Дорогая Мэгги.
Хорошо, хорошо, хорошо… Ваша взяла. Понятия не имею, почему я вам отвечаю. Наверное, все дело в моей простоте и доверчивости, хотя сам себя я ни простым, ни доверчивым не считаю. В общем, если вы кому-то об этом расскажете, между нами все кончено навсегда.
Ваши письма действительно тронули меня. Я получаю письма во множестве, однако большую часть моя секретарша отправляет в корзину, не показывая мне. Те же, которые доходят до меня, я выбрасываю сам.
Но вы… вы другая. Вы напоминаете, что в мире есть еще и настоящие люди, а не только льстецы и лизоблюды, мечтающие исключительно о том, чтобы пробраться в мой кабинет. Мне даже кажется, что я немного узнал вас, и это говорит в пользу того, что вы написали.
Мне понравились некоторые из присланных текстов. Отдает любительщиной — вам необходимо учиться писать песни, — но сила в них есть, потому что они что-то говорят.
Вышесказанное вовсе не означает, что:
а) учеба пойдет вам на пользу; или
б) вы сможете зарабатывать на жизнь сочинением песен, но ладно, ладно. Я уделю вам полчаса своего времени, чтобы выяснить, есть ли у вас талант.
Когда выйдете из больницы, позвоните Линн Нидхэм, моей секретарше, и согласуйте с ней детали. А пока, пожалуйста, не пишите мне больше. Вы и так уже отняли у меня слишком много времени. Не пишите письма — пишите песни!
Письмо было подписано «Барри», и вот теперь я сидела в кабинете, чувствуя себя под его взглядом безнадежно неуклюжей и лишней, посторонней, одной из тех, кого он называл льстецами и лизоблюдами. Я определенно не перебрала с нарядом, это не в моем стиле. На мне были простая белая блузка, розовый жакет с длинной черной юбкой и туфли на сплошной подошве.
Но я была здесь и вовсе не собиралась упускать чудом предоставленный шанс.
Все бы хорошо, однако в голову упрямо лезли нехорошие мысли: «С такими, как я, ничего хорошего не случается. Просто не случается».
— Вы исполняете свои песни или только пишете их? — спросил Барри.
— Вообще-то я пою их сама, если только это можно назвать пением.
«Прекрати извиняться, Мэгги. Ты вовсе не обязана извиняться за что-либо».
— Есть профессиональный опыт?
— Небольшой. Пела иногда в клубах Ньюберга. Это возле Вест-Пойнта. Но никогда соло. Моему мужу не очень нравилось, когда я выходила на сцену.
— Наверно, ему это очень не нравилось, верно?
— Он считал, что я выставляюсь. Не терпел, когда на меня смотрели другие мужчины.