Мне почудился его голос — он обращался к нам, к одному из нас. В тот момент мне показалось, что все головы повернулись в нашу сторону, и огромная толпа с бесстрастным любопытством глазеет нам вслед.
На какой-то миг мне отказали ноги. Я шла, спотыкаясь, казалось, вот-вот упаду на дорожку. Повернувшись к нему, отчетливо увидела, как он виновато втягивает голову в плечи. А ведь он всегда держит ее прямо и гордо. Спустя мгновение он выпрямился, но в тот короткий миг он ее прятал.
Затем, будто почувствовав, что я нуждаюсь в его поддержке, возможно, потому что нуждался в моей, он положил руку мне на талию, скорее готовый поддержать, чем поддерживая на самом деле.
Когда вышли в фойе, лица у обоих были белые как мел. Мы не глядели друг на друга — нам это сказали зеркала.
Мы никогда не пьем. Слишком много в памяти, чтобы пить. Думаю, оттого что подсознательно понимаем, что в открытую память хлынет весь ужас. Но помню, когда в тот вечер мы вышли наружу, он спросил: «Хочешь чего-нибудь?»
Он не сказал «выпить», просто «чего-нибудь». Но я поняла, что значит это «что-нибудь».
— Да, — тихо сказала я. Меня трясло.
Мы даже не стали дожидаться, когда придем домой; слишком долго ждать. Мы зашли в ближайшее заведение, сразу очутились у стойки и залпом что-то проглотили. Через три минуты нас там не было. Сели в машину и поехали домой. Всю дорогу не произнесли ни слова.
Оно в каждом нашем поцелуе. Каждый раз застревает между губ. (Не слишком ли крепко я его поцеловала? Не подумает ли он, что тем самым я опять его прощала? Не слишком ли слабо я его поцеловала? Не подумает ли он, что я опять думала об этом?)
Это всюду, это всегда, это в нас самих.
Я не знаю, в чем суть этой страшной игры. Знаю только ее название. Имя ей жизнь.
Не совсем знаю, как в нее играть. Никто никогда меня не учил. Да никто этому и не учит. Знаю только, что мы, должно быть, играли не так. В ходе ее мы, не зная об этом, нарушали то одно правило, то другое.
Не знаю, каковы ставки. Знаю лишь, что мы их лишились, они не для нас.
Мы проиграли. Это все, что я знаю. Проиграли.
Дверь была закрыта. Она с жестокой категоричностью утверждала, что отныне закрыта навсегда. Ничто на свете не может заставить ее открыться. Двери порой могут сказать многое. Такие двери, как эта. Она была какой-то безжизненной, никуда не вела. За ней, в отличие от обычных дверей, ничего не начиналось. Ею что-то кончалось.
Над кнопкой звонка на деревянной дощечке небольшая продолговатая металлическая рамка для карточки с фамилией. Рамка пуста. Карточка исчезла.
Перед дверью неподвижно стоит девушка. Совершенно неподвижно. Так стоят, когда прошло уже очень много времени, и человек уже забыл, что нужно двигаться, привык не двигаться. Палец у кнопки, но больше на нее не жмет. Звонок за дверью молчит. Похоже, девушка так долго держала палец на кнопке, что забыла его убрать.
Девушке лет девятнадцать. Не те полные солнечных надежд девятнадцать, а безотрадные, лишенные каких-либо надежд. У незнакомки тонкие, изящные черты, но лицо исхудавшее, бледное, с запавшими щеками. Бесспорно красивое, но что-то подавило эту красоту, заставило отступить, не дает проявиться во всей полноте.
Каштановые волосы поблекли, похоже, за ними давно не ухаживали. Стоптанные каблуки. Над одной из туфель на чулке морщится штопка. Непривлекательная одежда — не до моды, лишь бы прикрыть тело. Рост для девушки довольно высокий — примерно метр семьдесят. Но уж очень она худа, за исключением одной части тела.
Девушка стоит низко опустив голову, будто устала носить ее прямо. Или опустить голову ее заставили следовавшие один за другим невидимые удары.
Наконец она шевельнулась. Наконец-то. Рука упала, будто под тяжестью собственного веса. И обреченно повисла. Девушка отставила ногу, вроде бы собираясь уходить. Помедлила. Потом шагнула. Повернулась спиной к двери, которая не открылась. Двери, означавшей эпитафию, окончательный приговор.
Медленно сделала шаг. Потом другой. Еще ниже опустила голову. Медленно побрела прочь. Последней уходила ее тень. Медленно тянулась за нею по стене. Тоже со склоненной головой, тоже тонкая, тоже ненужная. Задержалась на момент, хотя девушка уже ушла. Затем, соскользнув со стены, пропала и она.
Ничего не осталось, кроме двери. Та оставалась безмолвной, запертой, неподатливой.
В телефонной будке девушка стояла так же неподвижно. Как раньше. Дверь телефона-автомата осталась приоткрытой, чтобы свободнее было дышать. Если в такой будке задержаться, становится нечем дышать. А девушка стояла там не одну минуту.
Стояла прислонившись к стене, словно кукла в поставленной торцом приоткрытой коробке, чтобы было видно, что внутри. Видавшая виды, потертая кукла. Уцененная, списанная, без ярких лент и блестящей упаковки. Ни продавца, ни покупателя. Никому не нужная кукла.
Девушка молчала, хотя в телефонной будке обычно говорят. Ждала чего-то, ждала бесполезно. Трубку держала у уха. Сначала, должно быть, как полагается, прижимала к уху. Но прошло много времени. С каждой долгой неутешительной минутой трубка опускалась все ниже, пока не соскользнула на плечо, и теперь беспомощно лежала на груди, как приколотая к корсажу уродливая черная пластмассовая орхидея.
Наконец безликая тишина обернулась голосом. Но не тем, который она хотела услышать, которого ждала.
— Извините, но я же вам говорила. Бесполезно занимать линию. Данный номер отключен. Больше ничего не могу добавить.
Рука, увлекая за собой мертвую трубку, безжизненно упала с плеча. И как бы в довершение всего трубка свалилась на пол.
Однако порой жизнь не оставляет достоинства даже эпитафиям.
— Верните, пожалуйста, мои пять центов, — прошептала девушка. — Пожалуйста. Меня не соединили, а это… это все, что у меня оставалось.
Раскачиваясь из стороны в сторону, подобно марионетке на болтающихся веревочках, девушка плелась вверх по ступеням меблирашки. Лампочки в похожих на поникшие тюльпаны стеклянных плафонах, висевших на стенах, бросали тусклый желтый свет. Посередине лестницы, словно плесень, липла к ступеням стертая вконец, потерявшая цвет и рисунок ковровая дорожка. Запах соответствовал тому, что видели глаза. Поднявшись на три пролета, девушка прошла в конец коридора.
Остановившись у последней двери, достала длинный железный ключ. Посмотрела на пол. Из-под двери торчал белый треугольник. Распахнув дверь, увидела конверт.
Шагнув в темноту, нащупала рукой выключатель и зажгла свет. Лампочка была совсем тусклая. Да и освещать-то особенно нечего.
Закрыв за собой дверь, подняла конверт. Он лежал лицевой стороной вниз. Перевернула. Руки чуть дрожали. Сердце учащенно билось.
Прочла небрежную торопливую надпись карандашом: «Элен Джорджсон».
И только.
Ни «мисс», ни «миссис», ни одного из принятых обращений.
Казалось, девушка несколько ожила. В ее взгляде уже не было той безысходной пустоты. Лицо несколько расслабилось. Движения стали живее. Зажав в руке конверт, чуть помяв его, она вышла на середину комнаты, ближе к кровати, где было посветлее.
Постояла, снова, на этот раз боязливо, разглядывая конверт. На лице появилось нетерпение, не радостное, а скорее крайнее нетерпение человека, потерявшего всякую надежду.
Торопливо, резкими движениями, будто делая широкие стежки невидимой иголкой с ниткой, вскрыла конверт.
Сунула пальцы внутрь, чтобы узнать, какие вести он ей несет. Ибо конверты содержат в себе слова, которые сообщают вести; для того конверты и существуют.
Разочарованно вынула пустую руку. Перевернула конверт, чтобы вытряхнуть что-то, во что уперлись пальцы.
Никаких написанных слов.
На кровать выпали две вещи. Всего две вещи.
Одна — пятидолларовая бумажка. Безликая, безымянная пятидолларовая бумажка с изображением Линкольна. Рядом с ним мелким шрифтом: «Данная банкнота служит законным платежным средством по всем государственным и частным долговым обязательствам». По всем долговым обязательствам, государственным и частным. Мог ли гравер подумать, что где-нибудь когда-нибудь этот билет принесет кому-то столько горя?
Вторая вещь — полоска железнодорожных билетов, как положено, от пункта отправления до пункта назначения. Купоны один за другим отрываются по пути. На первом купоне напечатано «Нью-Йорк», где девушка находится в данный момент. На последнем — «Сан-Франциско», откуда она приехала, кажется, сто лет назад — прошлой весной.
Никакого обратного билета. Билет в один конец. Туда… и оставайся.
Так что в конечном счете конверт заговорил, хотя не сказано ни слова. Пятидолларовое платежное средство по всем долговым обязательствам, государственным и частным. До Сан-Франциско… без возврата.