– Я давно работаю, поэтому могу иногда отказывать клиентам, – говорит Штарк. – Стараюсь, например, не смешивать личное и профессиональное.
– Так не всегда получается, вы в этом убедитесь по ходу нашей с вами работы. Рембрандт, который меня сейчас интересует, – довольно известное полотно. «Христос в бурю на море Галилейском», его единственная марина. До 1990 года эта картина была в коллекции Музея Изабеллы Стюарт Гарднер в Бостоне. Вы знаете ее историю?
Штарк знает, но на секунду потерял дар речи.
– Вы имеете в виду «Бурю на море Галилейском», которую украли из музея и до сих пор ищут?
– Да, именно ее. Эта картина, кажется, всплыла. На днях я виделся с дамой, которая ищет на нее покупателя. Вы удивитесь, но эта дама вам знакома. Собственно, обратиться к вам меня побудило именно это обстоятельство, а не ваша блестящая репутация как специалиста по инвестициям в искусство.
Как раз в этот момент грудничок, мирно спавший на руках у матери, пока остальные четыре посетителя кофейни беседовали о своем, включает сирену. Отец тщетно делает ему козу, а мать пытается заткнуть орущий ротик пустышкой и виновато смотрит в сторону Федяева со Штарком. «Это у них явно первый ребенок», – думает Иван. И не успевает задать Федяеву очевидный вопрос, что же это за дама такая. Потому что непростой замминистра поднимается, запахивает присыпанное перхотью пальтецо, бросает через плечо: «Я скоро позвоню» – и выходит под мокрый снег. Под аккомпанемент детского рева Штарк расплачивается за кофе.
В банк возвращаться нет смысла – уже почти семь вечера. В такси по дороге домой, на проспект Мира, Иван перебирает в уме знакомых женщин, имеющих отношение к арт-рынку. Корнеева? Но зачем ей рисковать только что вошедшей в моду галереей? Никольская? Выгонят взашей из «Сотбис», если прознают про такой побочный бизнес. Ну, то есть понятно, почему покупателя ищут в Москве: где еще такой заповедник для людей с деньгами, павлиньим самолюбием и хорошо развитым умением «решать вопросы»? Разве что параллельно прощупывают и богатых арабов. Но риск все равно огромен. Штарк всю жизнь старается держаться подальше от людей, склонных к неразумному риску, и уж тем более от криминала. Кого же Федяев имеет в виду? Говорил он очень уверенно, но Иван начинает подозревать, что замминистра его с кем-то путает.
На автомате Иван ставит чайник и задает сухой корм коту. Корниш рекс Фима – единственный сосед Штарка по «трешке» на седьмом этаже сталинского дома с колоннами. По строго соблюдаемой молчаливой договоренности они не мешают друг другу.
Заварив себе зеленого чаю, Штарк включает компьютер в поисках Нового Завета. Бумажной библии в квартире не водится. «И поднялась великая буря; волны били в лодку, так что она уже наполнялась водою. А Он спал на корме на возглавии. Его будят и говорят Ему: Учитель! неужели Тебе нужды нет, что мы погибаем? И, встав, Он запретил ветру и сказал морю: умолкни, перестань. И ветер утих, и сделалась великая тишина. И сказал им: что вы так боязливы? как у вас нет веры? И убоялись страхом великим и говорили между собою: кто же Сей, что и ветер и море повинуются Ему?»
Штарк находит рембрандтовскую «Бурю» в приличном разрешении и долго разглядывает ее на своем тридцатидюймовом мониторе. На озере Киннерет – так его называют теперь в Израиле – Рембрандт никогда не был. Штарк был. Говорят, там и вправду бывают сильные штормы, но Ивану открылось спокойное большое озеро в окружении невысоких гор. Кажется, берег виден с любой его точки. На картине темень и волны, будто это Северное море в десятке миль от голландских берегов. Четырнадцать человек в утлой лодке. Одного, на корме, грубо растолкали, и он явно еще не понял, чего хотят от него эти люди, а только вспоминает, кто они. Времени на это у него мало. Пятеро пытаются справиться с двумя вышедшими из-под контроля парусами, но явно проигрывают ветру. Шестой изо всех сил вцепился в руль, но что толку, если баркас вот-вот перевернется? Седьмого рвет, и, кажется, сейчас он вывалится за борт.
Будят учителя аж двое, потому что на него теперь вся надежда. Остальные просто до смерти напуганы или отчаялись и готовятся к смерти – кроме одного; держась за натянутый канат, он смотрит не на вспученные паруса, не на Христа, не на рвущих жилы товарищей и не под ноги в ожидании конца. Он смотрит на Ивана, и лицо его Ивану знакомо. Да это же Рембрандт, собственной персоной!
Все-таки мания величия у художников – отдельная тема.
Амстердам, 1633
– Ты теперь моя жена, – гордо сообщает сын мельника девушке, лежащей рядом с ним. Саския только что проснулась и, натянув одеяло до подбородка, снова закрыла глаза. И лениво улыбается, так что сын мельника заключает: все хорошо.
– Там, где я родилась, – шепчет Саския (а он-то, дурак, предъявил свои новые права во весь голос!), – у меннонитов есть такой обычай. Когда парень встречается с девушкой уже долго и они хотят обвенчаться, родственники разрешают им провести ночь вместе. В одной постели, но не раздеваясь. Строго-настрого предупреждают, что нельзя снимать одежду и нельзя идти до конца. А все остальное – можно.
– Но ведь никто не видит их, когда они вместе? Или кто-то все время стоит со свечкой?
– Конечно, никто не видит. Во Фризии люди доверяют друг другу. Не запирают дома, когда уходят.
– А ты была так с парнем – ну, по вашему обычаю?
– Конечно, нет. Это на фермах так делают. А я девушка из хорошей семьи! – Ее веселый голос понемногу становится громче: она почти привыкла быть здесь и говорить с ним вот так. Луч блеклого света из-за небрежно задернутой занавеси подбирается к кровати. Ученики сегодня не придут, впереди длинный день без чужих.
– Да, дочь бургомистра, как я мог забыть! – Он сам не понимает, чего больше в как бы ироничном ответе: насмешки или гордости.
– И вправду вы немного забываетесь! – Саския надувает губы. Она не хочет продолжать разговор про то, что с ней было или не было до него.
– Ну тогда и вы, мефрау, не забывайте, с кем имеете дело! Это моей кисти портрет Амалии, жены самого принца Оранского, висит в спальне у их высочеств! – Не удержался и приврал: принцесса сочла портрет недостаточно лестным и дала разрешение повесить его лишь в коридоре. Но ведь не вернула же, и плата получена сполна!
– О, простите великодушно, минхеер ван Рейн, любимый мастер принцев и анатомов! – продолжает игру Саския.
Сын мельника знает, что не выстоит против нее: она гораздо острее на язык, ловчее со словами. Она и в латинских подписях к его гравюрам находит ошибки, которых он не видит, хоть и выпускник латинской школы и даже в университете отучился почти год. (Впрочем, ее отец – тот сам основал университет.) Чтобы не признавать поражение, сын мельника забирается под одеяло с головой, щекочет ее кожу усами, прикасается языком. Саския мягко отталкивает его и выбирается из постели: она в настроении пошалить.
Комната к этому располагает: это не спальня, а склад самого нелепого и странного барахла, антикварная лавка сумасшедшего. Вот какие-то дикарские, явно издалека привезенные, блестящие доспехи на маленького, но свирепого рыцаря: шлем – это маска с огромными суровыми бровями. Вот сваленные в кучу в углу плащи, шаровары, камзолы из богатых тканей – даже при скудном свете видно, что не новые, траченные молью. Вот резной, инкрустированный каменьями (стекляшками?) трон какого-то восточного монарха. Античные бюсты, папки, из которых торчат во все стороны гравюры на пожелтевшей бумаге, – и, конечно, повсюду картины, в роскошных золотых рамах и на подрамниках, а то и свернутые в трубу для отправки заказчикам. Только старинная Библия на пюпитре посреди комнаты взывает к умеренности: Саске, на самом деле ты еще только помолвлена. А что, если твой опекун, строгий пастор Сильвиус, узнает, где ты провела ночь?
Эти мысли легко выбросить из головы, если завернуться в парчовый плащ и забраться на трон (ноги не достают до пола: монарху полагалась скамеечка).
– Ну что, мастер ван Рейн, гожусь я в царицы Савские?
– Я не могу представить тебя в библейском сюжете, – отвечает сын мельника серьезно. – Может быть, это придет позже. Лучше надень свое платье, я нарисую тебя по-особенному.
Она повинуется. Игра с переодеваниями подождет – ему не может не понравиться, иначе зачем он, словно старьевщик, скупает вышедшее из моды да иноземное платье? Сын мельника своими толстыми пальцами скорее мешает, чем помогает застегивать крючки. Но прикасается к ней совсем не так неуклюже, как застегивает, и она послушно терпит сладкую щекотку, снова прикрыв глаза.
– Прикажете надеть и шляпу, господин портретист?
– Да, так будет лучше, на таком рисунке ты не должна быть простоволосой. Хотя я вряд ли покажу его кому-нибудь. – Художник говорит озабоченно, как будто уже начал работать. – Пергамент у меня где-то был, а вот насчет серебряного карандаша я что-то не уверен. Им сейчас почти никто не рисует.