— Не волнуйтесь, — заверил ее директор. — Борделье далеко от города, мы отрезаны от остального мира, и война никак нас не затронет.
Проклятый хрыч! Гнусный лицемер! Что значит «не затронет»? С этим чертовым заводом поблизости, который как минимум раз в неделю англичане пытаются сровнять с землей!
Теперь Жюльен достаточно взрослый, чтобы понимать — Леон Вердье совсем неплохой старикан, ветеран Первой мировой, с изъеденными ипритом легкими. Кашлял он беспрестанно, что было даже удобно: позволяло отслеживать его перемещения по школьным коридорам — хриплые звуки выдавали старика прежде, чем он успевал возникнуть из-за поворота. Жюльен старался не подходить к нему слишком близко. От директора пахло старостью, такой же кисловатый запах исходил от пожилых крестьян там, в Морфоне-на-Холме [3], где вырос мальчик. Одежда его, будто насквозь пропитанная чернилами, имела такой неряшливый вид, что страшно было ее касаться. Лысый череп директора при свете лампы казался слепленным из теста либо воска, а длинная одинокая прядь придавала ему еще большее сходство со свечкой, замершей в ожидании, когда к ней поднесут зажженную спичку.
Папаша Вердье преподавал естественные дисциплины, греческий и географию… Как любил говорить Антонен, одновременно все и ничего. Но так ли это было важно? Ученики давно разучились слушать объяснения учителей, да и те вряд ли верили в их полезность. Словом, все притворялись, что заняты делом, лишь бы скоротать время. И еще: это хоть ненадолго, но избавляло от страха.
— Живем в постоянном страхе, — нашептывал Жюльену Антонен. — Когда боши уберутся, придут коммунисты, и неизвестно еще, что хуже. Там уж не выберешь ремесло по душе, всем придется горбатиться на заводе — и женщинам, и детям. При малейшем неповиновении — солеварня, пока глаза не выест.
Честно говоря, Жюльена мало беспокоило, что будет после войны. Вот приехала бы за ним мать, чтобы они снова были вместе, а уж тогда не страшно встретить лицом к лицу (выражение, которое он часто встречал в романах) любую опасность. Все бы отдал он сейчас, чтобы знать, где она: в Париже, в деревне или, может быть, в Англии? Ни разу, с тех пор как оставила его у подъезда пансиона, мать его не навестила, а лишь время от времени посылала странные, двусмысленные письма, которые, вместо того чтобы придавать мужество, сеяли смутную тревогу.
Материнские письма… Их и было-то всего пять, и речь в них шла всегда об одном и том же. Жюльен хранил их в своем сундучке. Они были такими короткими, что ему ничего не стоило выучить их наизусть. Это ему-то, с таким трудом запоминавшему школьные задания. Часто, поднеся листок к самому носу, он разглядывал эти письма, изучая их до мельчайших деталей, чтобы ничего не упустить. Первое было написано на превосходной голубоватой бумаге довоенной поры, ее мать использовала, когда они жили в Морфоне-на-Холме. Цветная веленевая бумага, которую она заказывала в писчебумажном магазине супрефектуры. На долю остальных писем пришлась низкосортная, шершавая, с грязноватыми вкраплениями. Но все послания объединяло общее, с редкими вариациями, содержание.
Жюльен, мой мальчик!
Очень люблю тебя и не забываю ни на минуту, возможно, нам еще долго не суждено увидеться. Ради Бога, не сердись. Причину нашей разлуки не так-то просто объяснить. Пожалуйста, не принимай всерьез то, что наговорит тебе обо мне дедушка, — он меня ненавидит. Окончится война, я тебя сразу заберу, и мы начнем новую жизнь, поселившись где-нибудь вдвоем — только ты и я. Наберись терпения. Помни, что я постоянно думаю о тебе, но не пытайся разыскивать меня самостоятельно, сейчас не время. Мысль о том, что ты в безопасности, приносит мне облегчение. Расти быстрее, набирайся сил — скоро, очень скоро мне понадобится поддержка.
Тысячу поцелуев, твоя Клер.
В конце она всегда ставила свое имя. И однажды, когда Антонен бесшумно приблизился к Жюльену, чтобы прочитать через его плечо хоть несколько строк, это кокетство ввело его в заблуждение.
— Ого, письмецо от подружки? — пробормотал он, от изумления вытаращив глаза. — Кто она? Старше тебя — видно по почерку. Так кто же? Фотография имеется?
Жюльен ни слова не произнес в ответ, предпочитая набросить на историю с письмом покров таинственности, однако двусмысленность материнской подписи его смутила, и он почувствовал, что заливается краской под изучающим взглядом приятеля.
Адмирал, напротив, писал часто, но и его послания не отличались разнообразием. Когда консьерж, раздавая почту, выкрикивал имя Жюльена, мальчик не спешил их вскрывать, а уносил с собой.
Адмиралом в семье прозвали Шарля — деда Жюльена, поскольку ему принадлежала судостроительная верфь. Мощного телосложения, с красным обветренным лицом, скрывавшимся под седой бородой на манер Виктора Гюго, он и правда походил на знаменитого писателя. Но только Гюго этот был вечно чем-то раздражен, гневлив, с то сходящимися у переносицы, то разлетающимися в стороны от энергичной мимики бровями. Когда дед Шарль, покинув свои владения, выходил побродить по окрестным полям, закутавшись в широкий черный плащ, его легко можно было принять за облачившегося в траур Деда Мороза, забросившего подальше свой мешок с подарками. Руки у него были огромные, все в шрамах. В молодости, работая на лесоповале, он потерял два пальца, и кургузые обрубки (указательного и среднего на левой руке) вызывали у Жульена отвращение, которое ему с трудом удавалось скрывать. Мальчику представлялось, что изуродованная ладонь деда обладает магической силой, вне всякого сомнения, вредоносной, способной навести порчу. Зловещая эта рука, живущая тайной самостоятельной жизнью, раздосадованная тем, что с ней связано столько предрассудков, была охвачена постоянной жаждой мести и не могла противиться своему желанию все время щипать и царапать. Разве не раздавал Адмирал тычки и пощечины только этой, левой, рукой?
Письма Адмирал писал дурные, злые. Слова их истончали, прорывали бумагу насквозь. К примеру, такое:
Малыш, все плохо, хуже некуда, да тебе, наверное, это уже известно. Всему виной твоя мать. Это она навлекла на наш дом несчастье. Я обязан сказать тебе правду. После смерти твоего отца мы словно попали в сильный шторм, и семья не уцелела. Пишу тебе потому, что ты — младший в нашем роду и вскоре останешься единственным. Заклинаю — остерегайся матери, держись от нее подальше. Настоящий моряк никогда не позволит женщине подняться на борт корабля — это принесет судну несчастье, и рано или поздно оно затонет. То же произошло и с нами. Отец твой погиб, а мать, воспользовавшись смутным военным временем, окончательно увязла в трясине порока. Разве порядочные женщины так поступают? Ведь она просто-напросто от тебя отделалась, засадила в тюрьму, и все с одной целью — разлучить нас. А я стал слишком стар, чтобы с ней бороться. Эх, скинуть бы мне десяток лет, я бы тебя оттуда забрал, но теперь поздно, слишком поздно. Недалек день, когда я умру, мне уже было знамение. С некоторых пор наше поле заполонили вороны — они прилетели за мной! Уверен, мерзкие твари только и ждут моего конца, ежедневно с восходом солнца они громко каркают, выкрикивая мое имя, и я слышу их, даже заткнув уши.
На тебя теперь вся надежда, Жюльен. Представляю, как ты вырос А мне суждено умереть, так и не повидав тебя. Главное, будь осторожен и не верь тому, что станет плести обо мне мать — она способна извергать лишь ложь да клевету. Она убийца, если бы я не боялся бросить тень на твое имя, то давно отдал бы ее в руки правосудия, а будь я помоложе, сам бы с ней разделался. Но я слишком дряхл, чтобы проливать кровь. Отныне мое самое заветное желание, чтобы ты отомстил за отца.. Воздай ей по заслугам, малыш, смой кровь Матиаса, умоляю тебя!
Пяти-шестистраничные послания, с огромным количеством вычеркиваний и отсылок, удручали мальчика, и обычно он убирал их подальше, не дойдя и до середины.
Пять последних лет показались Жюльену бесконечными — они могли составить целую жизнь. С удивлением он осознавал, что почти не помнит о годах, предшествовавших поступлению в пансион. Детство исчезло в туманной дали, растворилось бесследно. Каждый раз, когда он пытался воскресить то или иное событие прошлого, перед его глазами возникала дрожащая, точно рябь на водной глади, картинка, готовая вновь погрузиться в небытие от малейшего дуновения. Пансион Вердье вытеснил из памяти Жюльена все остальное, обрушившись на нее всей своей страшной тяжестью. «Не старайся понапрасну, распрощайся с прошлым, — словно слышал приговор мальчик, — теперь ты здесь, и вряд ли когда отсюда выберешься»
Болтаясь без дела по коридорам, Жюльен исподтишка наблюдал за преподавателями: одни старики да нервные печальные женщины, забитые, со скрещенными под грудью руками. Порой во время урока, погруженный в тоскливое оцепенение, он принимался размышлять о том, что учителя — просто бывшие ученики, приговоренные к пожизненному заключению в стенах пансиона. Однажды осенним вечером они вошли во двор заведения семи — десятилетними детьми, чтобы уже никогда не вернуться обратно. Там они выросли, там и состарились, превратившись из учеников в преподавателей. Да, именно так все происходило в таинственном мирке пансиона. Когда Леон Вердье умрет, его закопают где-нибудь на плацу, подальше от глаз, в той самой земле, которую столько раз топтали копытами лошади императорских гусар, а его место займет самый старый из учителей. Не придется ли и ему, Жюльену, окончить здесь свои дни? Не ждет ли его перспектива сделаться учителем — например, французского или естествознания? И неужели за ним так никто никогда и не приедет?