Ознакомительная версия.
Тем вечером гроза случилась, в июле не редкость. Я спать лег, – а за окном грохочет, сверкает... Вдруг – между ударами грома – «тук-тук-тук» в дверь тихонько. Сестричка Молли на пороге – со свечой, в одной ночной рубашке. Было ей лет двадцать семь или двадцать восемь – полногрудая такая смугляночка, кровь с молоком. Я удивиться еще не успел, как она мне говорит: страшно, мол; грозы боюсь до смерти... Задула свечку – и юрк под мое одеяло.
Ну и...
В общем, стал я мужчиной – под гром и молнию. Молли в этом деле большой искусницей оказалась – когда ушла и уснуть мне наконец довелось, спал крепко, без всяких тебе до утра ворочаний... На другую ночь грозы не было – но сестричка снова ко мне... Не скажу, что мне все это не понравилось, наоборот... Но мысль об Эммелине все равно в голове гвоздем сидела – даже когда Молли самые свои заветные умения показывала.
И началась у меня жизнь странная. Раздвоенная.
Ночью с сестричкой кувыркаюсь, а днем по Эммелине все так же сохну – но, правда, чуть уже поспокойнее. Аппетит вернулся, и стихов писать больше не пробую.
Порой мысль в голову приходит: нельзя так, надо что-то решить, определиться как-то... Но ничего не делаю, живу как живется.
А потом все рухнуло.
В одночасье.
* * *
В августе все случилось, в конце месяца где-то – как сейчас помню, жара не кончилась, но клены у дома полковничьего уже желтеть начали. Хотя тополя еще зеленые стояли...
... В воскресенье мы все в церковь отправились – и семья полковника, и другие его родственники. И Эммелина. Ну, и я с ними. Шеппервуды тоже были – сидят на левых скамьях, Монтгомери на правых. Посматривают друг на друга недружелюбно – но все тихо, пристойно. Там, слева, и Ларри Шеппервуд сидел, красивый такой молодой человек лет двадцати пяти. Но я его и не заметил, во все глаза на Эммелину глядел. И думал... В общем, не очень подходящие для церкви мысли думал. После близкого знакомства с Молли у меня вообще мысли не особо возвышенные часто в голове бродили. У нас, кстати, с сестричкой отношения странные были – за все время и полусотней слов не обменялись; днем она со мной держалась так, словно и незнакомы вовсе, ну а ночью я старался языку воли не давать – чтобы не назвать ее «Эмми» случайно. Потому как – что уж скрывать – всегда Эммелину представлял на ее месте.
Служба закончилась, все по домам разъехались, и мы тоже. Отобедали – и старик с домочадцами вздремнуть прилегли, был у них такой обычай. Я в своей комнате сижу, чем заняться, не знаю.
Вдруг – в дверь кто-то тихонечко поскребся. Словно ногтем царапнул.
Открываю, и – гроб моей мамочки! – Эммелина. Первый раз ко мне заглянула. До того все мои вздохи-страдания она и не замечала вроде бы – и держалась со мной, прямо скажем, как с мальчишкой. Как с младшим братом примерно.
Я стою, язык проглотил, то в жар бросает, то в холод. Но – мыслишка где-то шевелится – а ну как она навроде Молли пришла... Ну как днем в жару одна спать боится?
Эммелина вошла, и меня спрашивает: а как я, собственно, к ней отношусь? Вот так вопрос... Ну, я что-то пробормотал-выдавил: дескать, лучше всех к ней отношусь, ни к кому, мол, так не относился и относиться в жизни не буду... Глупо, наверное, всё звучало.
Тогда она ко мне шагнула и говорит, что забыла в церкви свой молитвенник, на скамье оставила. И не мог бы я за ним сходить и принести, да не рассказывать никому про это...
А я, честно говоря, стою такой ошалевший, что ее слова до меня с трудом доходят. Молчу – ни да, ни нет. Хотя по ее просьбе не то что милю до церкви – во Флориду и обратно готов был сбегать.
Она еще ближе ко мне придвинулась. Руку на плечо положила. И говорит спокойно так: хочешь, поцелую тебя за это?
Хочу ли, ха... Только вот сказала она это опять же как братишке младшему, – словно в лобик на ночь его поцеловать собралась.
Но я, спасибо сестричке Молли, уже не мальчик был. Притянул Эмми к себе, да и поцеловал в губы, – по-настоящему, долго, пока дыхания хватило, да со всеми сестричкиными поцелуйными штучками...
И, странное дело, Сэмми, она вроде мне как и отвечает, но...
Показалось мне отчего-то, что губы у нее холодные, неживые какие-то – словно я сдуру статую в полковничьей гостиной поцеловать решил. Причем именно показалось – так-то чувствую, что нормальные губы, теплые...
Всё это я потом понял – когда вспоминал тот момент раз этак, наверное, с тысячу. А тогда все внутри играло и пело – ну как же, сбылись мечты! И – снова Молли спасибо – вся робость делась куда-то, и я в ход уже не только губы, но и руки пустил...
Однако – сломалось между нами что-то. Она мне и не мешает вроде, но опять же – кажется, что взялся за мраморные сиськи у статуи. Хотя вроде грудь нормальная, упругая... Я попробовал еще немного ее хоть как-то расшевелить – ни в какую. Руки у меня и опустились... Стою дурак дураком.
А она говорит тихонько: не надо. Сейчас – не надо. Выполни просьбу мою – и, если захочешь, приду к тебе завтра, отец на два дня по делам уезжает...
Ух, я обрадовался. Значит, не безразличен ей все-таки. Значит, лишь отца опасается – и за меня, небось, опасается; прихватит полковник за таким делом с дочкой – мало не покажется...
В церковь пулей домчался. Гляжу – есть молитвенник, лежит на скамейке. Подхватил, обратно тороплюсь – и тут какой-то листок из книги выпадает, к полу кружится. И что-то на нем написано. Поднял, а прочесть не могу, – только печатным буквам научился...
Вернулся, и к ней в комнату сразу – впервые за все время, кстати. Она у дверей встречает, сразу молитвенник берет и на листок тот смотрит. Я возьми да спроси: что за бумажка, мол, а то чуть не выпала, не затерялась... Просто закладка, отвечает Эмми, да псалмы на ней кое-какие отмечены, чтобы не искать долго.
Отложила и книгу, и листок, снова меня поцеловала – и к двери легонько толкает, шепчет: завтра.
Я по лестнице спускаюсь, сам от счастья не свой. А навстречу – Мамочка. Вперила буркалы свои в меня, говорит: пойдем, молодой масса, погадаю тебе.
С чего бы? Никогда ни с чем ко мне не обращалась. Может, засекла нас с Эммелиной сегодня? Ну, пошел с ней.
Завела в каморку свою – жила Мамочка тоже в доме. На стенах какие-то растения сухие развешаны, на полках бутылки с чем-то мутным. На столике штучки разные – деревяшки странного вида, два барабанчика маленьких, погремушки из тыкв высушенных... А еще – череп. Не человечий, здоровенный такой, вытянутый – вроде как конский, а пригляделся – и не конский вовсе.
Стала гадать мне Мамочка. Странно гадать – без карт, без бобов, без шара волосяного. Подожгла от свечи две палочки – не горят, но дымят, тлеют. На меня уставилась – глаза в глаза. И молчит. Я тоже молчу, только слышно, как палочки дымящие потрескивают.
А потом что-то непонятное получилось. Что-то со стенами ее каморки твориться начало – то надвинутся они на меня, то обратно разъедутся. Я это только краем глаза видел – от Мамочки взгляд не оторвать было. Глазищи у нее огромные стали – словно плошки с дегтем.
Потом заговорила – странным голосом, чуть не басом. Суждено тебе, говорит, быть богатым и счастливым, ни в чем себе не отказывать, прожить до глубокой старости, детей иметь и внуков, и умереть в почете и уважении. Но для этого придется тебе любимую убить и друга предать, иначе не сбудется ничего. А теперь, говорит, уходи.
И – отпустило меня. Стены нормальные стоят, глаза у Мамочки тоже обычные стали. Хотел что-то я спросить у нее, да она как рявкнет: УХОДИ!!! Аж пучки травяные со стен посыпались.
Меня из каморки будто ветром выдуло, чуть в штаны не напустил.
Пошел к себе, стал думать: что же мне старая ведьма напророчила? Гадания-то разные бывают. Одни тютелька в тютельку сбудутся, а другие цента ломаного не стоят – плюнуть да растереть.
Понял: все наврала Мамочка. Потому как я уже богатый – вексель полковника никуда не делся, в комнате у меня припрятан, и – братец Джоб мне объяснил – бессрочная бумажка эта, хоть сейчас пользуйся, хоть через пять лет. И счастлив я уже – а завтра еще счастливее стану. Если, конечно, полковник поездку не отменит. Так что все сбылось – и не надо мне Монтгомери (а какие у меня еще друзья тут?) предавать, и Эмми убивать не надо. Даже Молли – незачем.
Светло на душе стало, радостно. До завтрашнего дня часы считаю – и кажется мне, что ждать целую вечность. Подумал – может, сестричке сказать, чтоб не приходила? Усну – глядишь, и ночь пролетит незаметно. Но не сказал, запамятовал.
А тем вечером и тайна запертой комнаты раскрылась. Я тогда подумал – раскрылась. Только совершенно тому не обрадовался – голова другим занята была.
Дело в том, что к полковнику опять работорговец приехал, уже затемно. Негров пригнал, десятка полтора – за его фургоном топали, цепями звенели. Ну, их принимают, расковывают, суета на заднем дворе, факелы горят... Я как раз по улице бродил после ужина – совсем не сиделось на месте что-то, сам не свой стал. Вижу: от фургона торговца, на отшибе стоящего, две фигуры в темноте к дому идут. И – с черного хода внутрь. Скрытно прошли, незаметно. Мамочку я сразу узнал – эту глыбу ни с кем не спутаешь. А рядом вроде как другая женщина, в покрывало закутана... Не Эмми, и не из сестричек – те вальяжно выступают, по-хозяйски, а эта робко семенит, неуверенно... Любопытно мне стало. Вошел тихонько следом – дверью не хлопнул, ступенькой не скрипнул. В доме темно, но я слышу – ключи в замках громыхают. Как раз там, у потайной комнаты.
Ознакомительная версия.