Едва войдя в кухню, я догадался, что творится нечто странное. У отца с Хилдой была манера (уже знакомая мне) иногда наблюдать за мной искоса, и в тот вечер я почувствовал их осторожные взгляды. Бесило меня то, что, едва я это замечал, они тут же отводили глаза, вели себя совершенно нормально — чересчур нормально, — и в тот вечер во всем, что они делали, была какая-то наигранность. Кроме того, в кухне стоял странный запах, я не мог понять какой. Не еды, это определенно, на обед был копченый лосось — как он пахнет, я знаю. Я молча сел на свое место, молча принялся за рыбу. По-прежнему чувствовал, что они смотрят на меня и переглядываются, правда, видеть этого не видел. Потом разрезал картофелину, и прямо посередине ее оказалось какое-то темное пятно.
Я уставился на него с легким беспокойством. Потом из картофелины очень медленно стала выступать какая-то густая жидкость, в которой через несколько секунд я признал кровь. Я испуганно поднял взгляд, отец с Хилдой, держа вилки и ножи над тарелками, откровенно усмехались. Лампочка вверху стала внезапно потрескивать, и на миг мне показалось, что это смех. Я снова опустил взгляд на сочившуюся картофелину, и теперь кровь, казалось, застывала липкой лужицей под рыбой.
Чего они ждали от меня? Со светом происходило что-то странное; в кухне висела всего одна лампочка без абажура, и свет от нее был резким, желтым. Теперь он как будто стал колеблющимся — несколько секунд постепенно тускнел, мы оказались в полумраке, я видел только зубы и белки глаз отца и Хилды и блеск в их глазах, потом свет начал понемногу становиться ярче, и они вроде бы вели себя совершенно нормально. Затем с отвратительной непреклонностью он снова потускнел, потрескивание лампочки стало вдруг очень громким, поднялось чуть ли не до визга, и я сидел, едва смея дышать, нельзя было не слышать в этом потрескивании насмешки, издевательства, и когда я опустил взгляд на тарелку — смотреть на отца с Хилдой больше не мог, они ужасали меня, преображались, походили на каких-то зверей, в их лицах не было ничего человеческого, и у меня на затылке зашевелились волосы. Когда я опустил взгляд на тарелку, кровь слабо светилась, была словно бы раскаленной, и я глядел на нее в каком-то оцепенении, даже когда свет вновь медленно разгорелся и кухня вернулась в странно неустойчивое состояние притворной нормальности, где постукивали о тарелки вилки с ножами. Отец и Хилда неспешно ели и пили чай, а потрескивание лампочки вновь стало негромким, прерывистым, и вода из крана медленно капала в раковину. На моей тарелке в лужице застывшего жира лежала разрезанная картофелина, окрашенная в коричневый цвет соком лосося.
Я не хотел вставать из-за стола, не хотел доставлять им этого удовольствия.
— Думала, ты любишь лосося, — негромко сказала Хилда, вскинув на меня взгляд, когда подносила вилку ко рту. Я увидел, как отец глянул на нее, и губы его на миг искривились в мимолетной презрительной усмешке. Я не хотел доставлять им этого удовольствия; молча разрезал рыбу и стал с нарочитым чавканьем есть, не сводя глаз с лица Хилды.
— Что ты делаешь? — сказала она, поднимая чашку. — Ну вот — кость проглотил!
Я закашлялся, потому что лосось костистый, а я был неосторожен. Выкашлял на тарелку полупрожеванный комок рыбы с множеством торчащих из него тонких косточек. Отец сказал:
— О Господи, Деннис.
«О Господи, Деннис», — можете вы хоть представить, какую ярость это у меня вызвало? Разве не была эта подлая провокация гнусной? Но я не хотел доставлять им этого удовольствия и сдержался. Затаил гнев и ненависть, так как еще с Рождества знал, что мое время придет, и он тогда пожалеет.
Потом отец с Хилдой отправились в пивную, а я вернулся к своим насекомым. Услышав, что они возвращаются по переулку, я выключил свет и смотрел из окна, как они входят во двор. Отец пошатывался, и Хилда злилась на него, это было видно по выражению ее лица и по тому, как она быстро прошагала по двору и вошла в дом, пока он неуклюже закрывал калитку, а потом направился в уборную. Шаги по лестнице — Хилда идет спать. Но когда через несколько секунд вошел отец, я не услышал, чтобы он поднимался следом, минуты шли, и я понял, что он расположился на кухне, хотя даже не включил свет. Вскоре я бесшумно прокрался по лестничной площадке и посмотрел на спавшую Хилду; ее одежда и белье валялись на стуле, один чулок сполз на пол. Потом быстро спустился вниз. Как я и подозревал, отец остался в кухне, чтобы выпить еще пива, потом заснул. Я бесшумно подошел к нему. С запрокинутой головой и раскрытым ртом, все еще в кепке и шарфе, он негромко похрапывал на стуле возле плиты, подле него на полу стояли квартовая бутылка пива и недопитый стакан. При бледном свете луны, шедшем в окно над раковиной, я внимательно осмотрел его; моя затаенная ярость сохранялась внутри, и я понял, что могу сделать с ним все, что захочу; с этой мыслью пришло в высшей степени приятное ощущение силы, власти.
Я открыл жестяную хлебницу, достал хлебный нож. Сделал им в воздухе несколько ложных выпадов и уколов, воображая, каково было бы вонзить его в шею отцу. Беззвучно помахал им перед его лицом, приплясывая, как африканский мальчишка; отец не проснулся. Лунный свет мерцал на лезвии, когда я обходил в танце кухню, высоко поднимая колени и неистово тряся головой, по-прежнему без единого звука. Устав, я положил нож обратно в хлебницу и набрал горсть черствых крошек. Медленно высыпал их на запрокинутое лицо отца, он, хотя подергивался, фыркал и резкими движениями руки смахивал крошки, все же не просыпался, до такой степени был пьян.
После истории с картошкой и копченым лососем беззаботность в отношении Хилды ко мне как рукой сняло. Думаю, Хилда решила, что больше нельзя терпеть ту опасность, которую я представлял ее новообретенному благосостоянию — она пошла слишком на многое и не хотела терять все из-за необузданного языка мальчишки. Я видел выражение ее глаз в тот вечер за столом, видел тревогу в них, когда выкашлял костистую рыбу; и с этой тревогой появилась беспокойная настороженность, я часто замечал ее в последующие дни, раньше такой подозрительной по отношению ко мне Хилда не была. Разумеется, она могла лишиться не только возможности жить в доме номер двадцать семь; если б полицейские раскопали отцовскую картофельную делянку и установили, что она была с отцом в ту ночь, Хилда лишилась бы гораздо большего, чем надежной крыши над головой. Ее бы повесили.
Поэтому атмосфера в доме номер двадцать семь стала еще более напряженной, у Хилды с отцом появились раздражительность, вспыльчивость, чем я не преминул воспользоваться. Хилда больше не подавала портвейн Гарольду и Глэдис с тем же веселым сочувствием — больше не произносила «выпей глоток, Глэд, для поднятия духа, у тебя была нелегкая ночь». Нет, у нее на душе кошки скребли, возясь на кухне, она бывала резкой, озабоченной. Я старался подлить масла в огонь. Стащил у Хилды мусорное ведро, отнес на канал, наложил в него камней и утопил. Хилда рвала и метала из-за пропажи ведра, искала его повсюду — как ей было теперь мести пол, двор, переднее крыльцо? Представляю ее сидящей за кухонным столом, когда отец вернулся в тот день с работы (я подслушивал на лестнице); с косынкой на голове (скрывавшей бигуди) она, отхлебнув чаю, сказала:
— Я искала, где только можно — ведра просто так не исчезают.
Послышалось отцовское бормотание, что оно означало — я не понял. Было ему наплевать на пропавшее ведро? Или он нахмурился, обнажив нижние зубы в знакомой гримасе гневного недоумения и, возможно, вскинул глаза к потолку, к моей комнате, возлагая вину за пропавшее ведро на меня? Подозреваю, что последнее. Когда я спустился к ужину, Хилда напрямик спросила, что мне известно о ведре. Я сел на стул, пожал плечами и молча уставился в потолок.
— Деннис! — рявкнул отец. — Отвечай матери, когда она тебя спрашивает.
Это было несуразностью.
— Матери? — сказал я, подался вперед, положив руки на стол, и уставился на Хилду сощуренными глазами. — Вы не моя мать.
— Да ну, будет тебе! — сказала Хилда, обращаясь к отцу.
Отец нахмурился, снял очки, протер глаза.
— Давайте ужинать, — сказал он устало.
Я внутренне радовался напряженному молчанию, царившему во время еды.
Потом я снова услышал их разговор в кухне и тихо вышел на лестничную площадку, чтобы подслушать. Дверь была приоткрыта лишь слегка, говорили они тихо, и мне приходилось напрягать слух. Но минуты через две я уловил суть разговора. Он велся обо мне. О том, чтобы отправить меня в Канаду.
Я бесшумно вернулся в свою комнату и закрыл дверь. Погасил свет и сел у окна, поставив локти на подоконник и подперев ладонями подбородок. В лунном свете блестели ряды мокрых шиферных крыш за переулком. Отец отправил в Канаду мать, и теперь она лежит в земле картофельной делянки. Потом я вспомнил его, спавшего с отвисшей челюстью на стуле в кухне, и в мозгу у меня стал формироваться замысел, он был связан с газом.