Дожидаясь автобуса, Молинари думает об Анечке. Сколько хранится в системе эсэмэска, отправленная на выключенный телефон? Кажется, трое суток. А в России? Почему она не включает телефон? Как сообщить ей, что Иванов в Нью-Йорке? Понедельник — это еще очень не скоро.
* * *
— Ты вправду подписался навещать Константинову? — спрашивает Штарк, пораженный рассказом Молинари. Сыщик развалился напротив в любимом кресле Макса Финкельштейна и попивает «Хайнекен», извлеченный без спросу из холодильника. Макс допоздна торчит в галерее, готовит новую выставку, так что Иван с Софьей почти всегда одни дома.
— Ну да, я обещал к ней заходить. Ее засадят надолго. А она помогла Анечке. Может, даже спасла ее.
— Это она так говорит… Мне что-то не верится про попытку изнасилования.
— Когда твой знакомый кого-то насилует, в это никогда поначалу не верится. Ты пробовал звонить Анечке? — Том попросил Штарка понабирать ее известные номера: мало ли, вдруг она блокирует только его, Молинари, звонки.
— В московской квартире номер, похоже, отключен за неуплату. Сотовый весь день был выключен.
— Черт! Зря ты все-таки не поехал в Москву. Люди Константинова тоже читали газеты и наверняка вычислили ее: везде пишут про азиатскую красавицу! Мало ли что им взбредет в голову… Когда мы доберемся до России, можем не найти ни ее, ни скрипку.
— Люди Константинова — теперь чьи-то еще. Им надо выслуживаться перед новым начальством. Но хорошо, я полечу первым. Соня, поедем домой? Пока тебе еще можно летать?
— Поедем, конечно. Мне здесь не хочется сидеть без тебя. Ты же все равно собираешься?
— Закажу тогда билеты на завтра. Сегодня мы же на концерт идем. Поговорим с Ивановым.
— К черту Иванова и его паскудный концерт. — Молинари сминает в руке пустую пивную банку и с силой запускает ее в угол комнаты.
— Не хочешь — не ходи. В принципе я и без тебя могу с ним пообщаться.
— Пойдем с нами, Том, вдруг он и правда второй Курт Кобейн, — примирительным тоном просит Софья.
— Ну, конечно, я пойду, что мне еще делать! Спать я не могу, вашей дурацкой визы у меня нет… Не нажираться же в одиночестве, как какой-нибудь русский.
— Тогда, может, сходишь домой переодеться после тюрьмы? — интересуется Штарк.
— Да, да, мистер Здравый Смысл. Увидимся в клубе.
В Blue Note Иван с Софьей идут пешком: в этот приезд они вообще почти не пользуются такси — здесь все рядом. Штарк думал, что Софья будет быстро уставать, но она пока ходит с удовольствием — говорит, что поддерживает форму. Кроме сохранившейся страсти к Акунину — теперь Софья скачивает романы через Интернет, — в ее поведении нет ничего необычного, и Штарк не знает, радоваться этому или ждать каких-нибудь особо извращенных причуд по мере того, как у нее будет округляться живот.
К 10:30 у дверей клуба очередь. Очевидно, на новое открытие Геффена хотят поглазеть многие. Молинари уже ждет их за столиком. Как только Штарк и Софья усаживаются рядом, им приносят бутылку «Дом Периньон» с запиской: «Наслаждайтесь шоу. Эбдон Лэм». Штарк ищет Лэма глазами, но не находит — и чокается с Софьей, решившей, что немного шампанского ей не повредит. Молинари не прикасается к вину и заказывает двойной «Джек Дэниелс».
— Ты не звонил ей больше? — спрашивает он.
— Нет, — отвечает Штарк. — Мы завтра летим в Москву. Все будет нормально, Том, расслабься, давай послушаем музыку.
Но Молинари угрюмо глядит в стакан с бурбоном. Расслабиться ему явно будет непросто. Когда на сцене появляется Иванов, сыщик всматривается в него, словно пытаясь понять, что такого нашла Анечка в этом заморыше, еле шаркающем под неуверенные аплодисменты, будто гитара у него на шее весит тонну.
На Иванове белая рубашка, застегнутая на все пуговицы, кроме самой верхней, черные брюки и туфли, словно он собирался на совсем другой концерт, но у него отобрали скрипку, галстук и пиджак и выгнали из-за кулис с чужим инструментом. Добравшись до стула в центре сцены, музыкант с явным облегчением опускается на него.
— Добрый вечер, — произносит он в микрофон. У него сильный русский акцент, который, впрочем, не раздражает в сочетании с тихим, ни на чем не настаивающим голосом. — В Москве я был на джазовом концерте. Одного венгерского диксиленда. Вы их наверняка не знаете. В Америке ведь не слушают венгерский джаз?
В зале раздаются смешки. Штарк не ожидал, что Иванов станет разговаривать с публикой — у него сложилось впечатление о скрипаче как о человеке нелюдимом, даже аутичном. Но тот явно понимает, что делать с публикой, — поднабрался, когда играл по клубам в Питере? Или это природное?
— Трубач, такой седой венгр с длинными усами, — продолжает Иванов, — он вышел и сказал: «Мы играем в этом стиле уже пятьдесят лет». После такого объявления вообще-то можно уже не играть.
Смех в зале нарастает: Иванов явно начинает нравиться, хотя и сам-то не сыграл пока ни одной ноты. Впрочем, он чувствует, что разговоров достаточно, и заканчивает свое вступление:
— Ну а мы вот играем совсем недавно. Мы здесь оказались неожиданно. Надеемся, что вам понравится.
Под одобрительные аплодисменты на сцене появляются чернокожий ударник и три белых музыканта. Вот это да! Дорфман замечает рыжую шевелюру Штарка и дружелюбно машет ему смычком. Чернецов и Ксю оглядываются на товарища: кого это он здесь знает? Похоже, они Ивана в лицо не запомнили. Но Боб уже напялил слайд на мизинец левой руки и играет вступление к первой песне.
Сейчас же Штарк понимает, о чем шла речь в «Тайм-ауте». Этот мощный, но хрупкий звук — и вправду блюз, но в нем не стоячий зной богом забытой плантации, который можно вообразить только по давно читанным книжкам, — а сквозной, дующий со всех сторон питерский ветер. Не расплавленный шоколад, а загустевшая от холода водка. Не тяжелая поступь раба, посланного собирать хлопок, а неровный шаг пробирающегося через сугробы позднего прохожего в зябком пальто. Штарк знает, откуда этот звук, он слышал его составные части на улицах, ежился на этом ветру, глотал этот огненный лед. Но и Молинари, отставив свой стакан, в изумлении откидывается на спинку стула. Он ожидал от русского скрипача чего угодно, только не этого пронзительного и ломкого, нездешнего звука.
Только когда уверенно вступает на бас-гитаре Чернецов, Дорфман добавляет тревоги, играя даже ниже баса, а ударник применяет недюжинную силу к своим барабанам, возникает ощущение, что это все же концерт, а не шаманское действо. И тут самое время Иванову показать свой голос. Можно было бы сказать, что он шепчет, а не поет, но Боб выговаривает слова нервно, напряженно, и оттого они звучат как будто громче:
Себя на углу караулил я,
Задумав себя напугать,
Все вышло: когда я увидел себя,
То кинулся в страхе бежать.
Я просто-напросто шел домой
И вот — на себя налетел.
Так можно и летом, и зимой
Отвлечься от скучных дел.
Кроме Штарка с Софьей, наверное, мало кто здесь понимает по-русски. Так что Иван, оглядываясь по сторонам, спрашивает себя: слышат ли остальные в музыке то же, что и он? Тот же испуг внезапной встречи, которая происходит то ли на улице, то ли внутри пешехода со скрипичным футляром на плече? Что-то явно слышат, потому что никто в клубе не разговаривает, не ест и даже не подносит стакан к губам. А когда музыка заканчивается, слышен общий выдох. И только потом аплодисменты, совсем другие, чем раньше, — такие бывают, когда публика чувствует: этот концерт забудется не скоро.
— Мы постараемся не петь по-русски слишком много, так что будут каверы, — прежним робким голосом произносит Иванов в микрофон.
И теперь ему начинают хлопать после первых же нескольких аккордов: он играет «Адский пес взял мой след». Иван слышал эту песню — кажется, Эрик Клэптон пел ее — и даже помнит часть слов про женщину, которая посыпала порог колдовским порошком, и жертва ее магии все так и скитается, не может вернуться домой; все дальше и дальше гонит его адский пес, а надвигается буря. И в аккордах Иванова на этот раз звенит пустота товарного вагона, пустота сарая с дырявой крышей посреди осеннего поля, пустота брошенной бутылки, пустота кухни, на которую некого позвать. Хотя как это — некого? Когда Ксю выходит к краю сцены и, касаясь смычком струн, делает — кажется, непроизвольно — волну бедрами, обтянутыми тугим черным платьем, кажется, что магия обратима и порошок с порога можно еще подмести. У ее скрипки сладчайший, кокетливый звук, и, может быть, исполнению недостает точности и чистоты, но пустоты, которые создает гитарист, вдруг заполняются легким, веселым газом. Доиграв соло, Ксю кланяется, тряхнув белой гривкой, и ей с удовольствием хлопают отдельно. Иванов посылает ей вслед радостное вибрато. Но это был только эпизод. Заканчивается песня мрачнее, чем началась: ветер поднимается, листья дрожат на деревьях.