Все его поведение являло живую картину страданий, но как я мог понять, что вызвало срыв, если он отказывался об этом говорить? Среди прочих предположений мне пришло в голову, что он, дополнительно к основному диагнозу, страдает от посттравматического стресса, но если так, что нанесло травму? Могли ли его срыв и арест в музее сами по себе послужить такой травмой? Среди тех немногочисленных сведений о нем, которые были в моем распоряжении, не упоминалось никаких пережитых трагедий, хотя, разумеется, развод с женой мог оказаться тяжелым переживанием. Я при каждом удобном случае мягко пытался вызвать его на разговор. Он продолжал молчать и с маниакальным упорством перечитывал письма, которые никому не показывал. Однажды утром я спросил, не позволит ли он мне взглянуть на эти письма — строго конфиденциально, поскольку они явно так много значили для него.
— Само собой, я обещаю вернуть, но если бы вы дали их мне на время, я мог бы сделать копии, после чего возвращу в полной сохранности.
Он обернулся ко мне, и я увидел в его лице нечто, напоминавшее любопытство, но скоро оно вновь сменилось угрюмым равнодушием. Он бережно, не встречаясь больше со мной взглядом, собрал письма и лег на кровать спиной ко мне. Через несколько минут мне не осталось ничего другого, как покинуть комнату.
На вторую неделю его пребывания у нас я, войдя в комнату Роберта, увидел, что он рисует в альбоме. Это был простой набросок женской головки в три четверти, с грубо растушеванными кудрявыми волосами. Я сразу распознал выдающиеся способности и экспрессию: они бросались в глаза с первого взгляда на лист. Легко указать на недостатки слабого рисунка, куда труднее объяснить цельность и внутреннюю энергию, делающие его живым. Набросок Роберта был живым, более чем живым. Когда я спросил, рисует ли он из головы или по памяти, он демонстративнее, чем обычно, проигнорировал мой вопрос, закрыл и убрал альбом. В следующий раз, зайдя к нему, я застал его расхаживающим по комнате, то и дело стискивающим челюсти.
Тогда я вновь почувствовал, как опасно его выписывать, пока мы не убедимся, что события обыденной жизни не спровоцируют нового припадка агрессии. Я даже не представлял, что составляет его обычную жизнь. Секретарь больницы в Голденгрув пытался разузнать для меня что-нибудь, однако нам не удалось установить даже место работы в вашингтонском округе, хотя его картины выставлялись в нескольких достойных галереях. Хватало ли у него средств весь день проводить дома, занимаясь живописью? Его имя не числилось в телефонном справочнике округа, а адрес, который получил от полиции Джон Гарсиа, оказался адресом его бывшей жены в Северной Каролине. Роберт был перевозбужден, подавлен, почти знаменит и, по-видимому, дома своего не имел. Эпизод с альбомом внушил мне надежду, но последовавшая за ним враждебность оказалась глубже прежней.
Меня заинтриговало несомненное искусство рисовальщика, а также его сложившаяся репутация. Обычно я избегаю пользоваться интернетом без особой необходимости, однако его имя я нашел в своем рабочем компьютере. Роберт Оливер получил степень магистра изящных искусств в одном из лучших нью-йоркских художественных училищ и некоторое время преподавал в нем же, наряду с колледжем Гринхилла и колледжем в штате Нью-Йорк. Он занял второе место в ежегодном конкурсе Национальной портретной галереи, был принят в пару национальных обществ, преподавал на курсах повышения квалификации и выставлял коллекции своих работ в Чикаго и Гринхилле. Его картины в самом деле появлялись на обложках нескольких крупных художественных журналов. На сайте имелись репродукции нескольких проданных им за эти годы картин, портретов и пейзажей, среди которых оказались два портрета без названия, изображавшие темноволосую женщину, знакомую мне по наброску в альбоме. Мне подумалось, что в них чувствуется традиция импрессионизма.
Я не нашел его выступлений или интервью. В интернете, подумалось мне, Роберт хранил то же молчание, что в моем присутствии. Я решил, что его работы могут стать ценным каналом информации, и за несколько дней в достатке снабдил его хорошей рисовальной бумагой, углем, карандашами и перьями, которые принес из дома. Все это он, когда не был занят перечитыванием писем, использовал, чтобы рисовать ту же женскую головку. Он начал здесь и там расставлять свои рисунки, а когда я оставил у него в комнате клейкую ленту, бессистемно расклеил их по стенам. Я уже говорил, что он был незаурядным рисовальщиком: в его работах читались и долгое учение, и огромный природный дар, который мне еще предстояло увидеть в его живописи. Вскоре он перешел от рисунков в профиль к изображению анфас; мне открылись тонкие черты женского лица и большие темные глаза. Порой она улыбалась, иногда выглядела рассерженной — чаще сердилась. Я, естественно, пришел к заключению, что так отражается его собственная безмолвная ярость, и неизбежно заподозрил в пациенте возможное смещение половой идентичности, хотя, заговаривая на эту тему, не смог добиться даже безмолвного отклика.
После того, как Роберт Оливер, проведя в Голденгрув две недели, так и не заговорил, мне пришло в голову обставить его комнату как студию. На этот эксперимент пришлось получить особое разрешение администрации, и сам я предпринял некоторые дополнительные меры безопасности. Я все устроил своими руками, пока он был на прогулке, и остался, чтобы проследить за его реакцией.
Комната была солнечной, без перегородок, но мне пришлось отодвинуть кровать к стене, чтобы освободить место для большого мольберта. Я разложил на полках масляные краски, акварели, гипсовую грунтовку, тряпки, кувшины с кистями, скипидар и масляные растворители, деревянную палитру и ножи для очистки палитр: кое-что я позаимствовал из собственных запасов, так что они не были новыми и должны были создавать ощущение рабочей студии. К одной стене я прислонил стопку холстов разных размеров и пачку акварельной бумаги. Наконец я сел в свое обычное кресло, ожидая его возвращения.
При виде новой обстановки он застыл на полушаге, явно пораженный. Затем на лице его появилась гримаса гнева. Он шагнул ко мне, сжав кулаки, но я остался сидеть, стараясь хранить спокойствие, и молчал. На миг мне показалось, что он все же заговорит или даже ударит меня, однако он подавил оба порыва. Тело его немного расслабилось, отвернувшись, он принялся рассматривать инструментарий. Пощупал бумагу для акварели, изучил конструкцию мольберта, оглядел тюбики с масляными красками. Наконец развернулся на месте и бросил на меня смущенный взгляд, словно хотел о чем-то спросить, но не мог заставить себя выговорить ни слова. Я не в первый раз задумался: быть может, его молчание вызвано неспособностью, а не просто нежеланием говорить.
— Надеюсь, вам понравилось, — сказал я как можно спокойнее.
Он, потемнев лицом, смотрел на меня. Я вышел из комнаты, не пытаясь больше с ним заговаривать.
Через два дня я застал его поглощенным письмом на первом холсте, очевидно, подготовленном прошлой ночью. Он не показал, что замечает мое присутствие, позволив рассмотреть его картину — портрет. Я был чрезвычайно заинтересован: сам я в первую очередь портретист, хотя люблю и пейзажи, и меня очень огорчает, что долгий рабочий день не позволяет мне постоянно писать с живой натуры. Случается, что я работаю с фотографиями, хоть это и оскорбляет мое врожденное стремление к совершенству. Но так лучше, чем ничего, и каждый опыт учит меня чему-то новому.
Однако Роберт, насколько я знал, не пользовался даже фотографией, между тем портрет был поразительно живым. Все та же головка женщины — теперь, естественно, в цвете — в том же академическом стиле, что и его рисунки. Лицо было на удивление реалистичным, и темные глаза смотрели с холста прямо, уверенно, хотя и задумчиво. Волосы, волнистые, темные, с каштановым оттенком, тонкий нос, квадратный подбородок с ямочкой справа, и выразительный чувственный рот. Лоб высокий и белый, а платье, сколько я мог видеть, зеленое, с желтыми оборками по треугольному вырезу, открывавшему нежную кожу. Сегодня она выглядела почти счастливой, словно радовалась, что может, наконец, проявиться в цвете. Теперь мне странно думать, что ни тогда, ни еще много месяцев спустя я не знал, кто она такая.
Это было в среду, а в пятницу, когда я заглянул посмотреть, как дела у Роберта и его картины, комната оказалась пуста: по-видимому, он вышел на прогулку. Портрет темноволосой дамы стоял на мольберте — почти законченный, как мне показалось, и великолепный. На кресле, в котором я обычно сидел, лежал конверт, подписанный небрежным крупным почерком. Внутри я обнаружил старинные письма. Я достал одно и долгую минуту держал в руке. Бумага выглядела очень старой, а элегантные ровные строки, видневшиеся на сгибе листа, были, к моему удивлению, написаны по-французски. Тогда я вдруг почувствовал, как далеко может завести меня желание понять человека, доверившего мне эти письма.