Джейкобу, которого я помнила краснощеким младенцем с коликами, было уже почти пять, и у него теперь был двухлетний братик, которого до этого я видела только онлайн, упрямо возивший свои поезда по моей ноге, пока Энн не увлекла мальчиков «Щенячьим патрулем» на айпаде. Энн приготовила нам вегетарианские тако. Я съела больше обычного просто потому, что Фрэн вечно переживала, что я недоедаю. Фрэн смешала графин «Маргариты», и мы слушали Боба Марли, который хоть и не очень сочетался с нашей едой, но тоже был из теплых краев. Фрэн не давало покоя, что я прилетела из Эл-Эй, когда здесь настали самые холода.
— Ты будешь обижаться на меня, — сказала она. — Я стану виноватой лужей.
Я сказала:
— Замерзшей виноватой лужей. Таким маленьким виноватым катком.
Энн спросила, не нужно ли мне дополнительных носков, дополнительных одеял, дополнительных чего угодно.
— Может, пару свитеров? — сказала я. — Я забыла, что бывает холодно в доме.
Энн метнулась куда-то и вернулась с целым бумажным пакетом свитеров, толстовок и парой пижамных штанов Грэнби в зеленую с золотом клетку.
У Фрэн был отпуск на весь миниместр; три года подряд она преподавала Вьетнамскую войну, а теперь настала ее очередь для «профессионального роста», то есть она собиралась читать книги, отвечать на письма и выпивать со мной.
— Нам не обязательно зависать каждый вечер, — сказала она, — но, если ты не здесь, у меня такое ощущение, что ты сидишь в этом номере для гостей, смотришь унылую гетеросексуальную порнуху и думаешь о работе.
Фрэн дежурила в общежитии по средам, но сказала:
— Каждый второй вечер будем тусить как в девяносто пятом.
— С «Зимой» [5] и эко-печеньями?
— Я думала о «Сасси» [6] и тепловатом «Натти-лайт». [7]
Я сказала:
— Мне надо будет проверять домашки.
Но Фрэн понимала, что уговаривать меня не нужно.
— Как минимум каждый второй. А в пятницу будет вечеринка, ты должна прийти. Все хотят с тобой познакомиться. Мы называем это полумини — ну, потому что в середине миниместра.
— Напрашивается игра слов, — сказала Энн.
Энн была блондинкой с длинными вьющимися волосами и атлетичной фигурой, так что Фрэн рядом с ней казалась коренастой. Осенью Энн занималась бегом по пересеченной местности, а весной — просто бегом, и была для Фрэн, можно сказать, идеальным сочетанием внимательной публики, верного партнера и менеджера. Если вам нужна идея для вечеринки, у Фрэн их двадцать. Если вам нужно, чтобы кто-нибудь заказал пиццу, купил лед и прибрался в гостиной, пока Фрэн составляет плейлист, то это Энн. Они познакомились в Грэнби: Энн начала работать в приемной комиссии, а у Фрэн в то время был краткий период жизни за пределами школы-интерната. Когда Фрэн вернулась, они стали дружить, не обращая внимания на подколки коллег, и сошлись на том, что сейчас уже никого не встретишь. А затем однажды отправились вдвоем в Бостон на длинные выходные и вернулись счастливой парой.
И вот Энн уже отправляет мальчиков спать и говорит им, что они могут не ходить в ванную, если будут вести себя тихо, а Фрэн тем временем наклонилась ко мне через стол и сказала, словно мы только и ждали, пока ее жена выйдет из комнаты:
— Рассказывай все.
Она имела в виду все про Джерома, потому что я упомянула, когда мы переписывались несколькими неделями ранее, что Джером съехал и живет по соседству. И теперь Фрэн нужно было знать, как все обстоит, а также почему я до сих пор не рассказала ей этого.
— Мы все еще женаты, — сказала я. — Просто это не то, что понимали под супружеской жизнью наши бабушки.
Это случилось так медленно, что было бы нелепо объявлять об этом в соцсетях и писать старым подругам-друзьям.
— У нас был трудный период, — сказала я, не уточнив, что с тех пор прошло два года, тогда детям было пять и три, и их громкая неугомонность добавляла стресса. Мы дошли до точки, где все, что я говорила Джерому, было неправильно или неправильным голосом. А все, что говорил мне он, было еще хуже. У нас медленно нарастала аллергия друг на друга, и в итоге нам пришлось признать, что каждый из нас прикован к человеку, которого тошнит от одного нашего вида. — И примерно тогда же, — сказала я ей, — мама Джерома отправилась в хоспис. Она жила в другой половине нашего дуплекса, так что он переехал туда.
Он художник, и в таком решении было что-то практичное: он смог переделать вторую спальню под студию и перестать снимать студию в центре. Мы могли не разводиться, сохранять прежний адрес, по налоговым соображениям и для удобства — и, если честно, просто из лени. Мы решили, что дети могут ходить к нам туда-сюда, но в итоге ходить туда-сюда стал Джером, поэтому, когда я была, к примеру, в Грэнби, он спал в моей постели, то есть в нашей старой постели, и случалось, оставался спать там вместе со мной, потому что он хорош в постели и теперь, когда мы не мозолили друг другу глаза, взаимная ненависть поутихла. Вообще-то, он мне очень даже нравился: я была ему признательна, когда он брал детей, испытывала ностальгию, ложась с ним в постель, и бывала озадачена его личной жизнью, в равной мере чувствуя себя польщенной, возмущенной и ревнивой, когда он обращался ко мне за советом в сердечных делах. Все, с кем он встречался, казались мне какими-то сумасшедшими, и я не могла понять, в ком тут дело — в нем или во мне.
Фрэн сказала:
— Знаешь, я обожаю, как ты никогда не ставишь на людях крест, но это просто умора, что, расставшись с ним, ты даешь ему жить у тебя.
— Ну, по соседству.
— Короче, одним словом, — сказала она, — ты свободна?
— По сути. Замужем, но свободна.
— Забавно, что моя супружеская жизнь традиционнее твоей.
Я не стала говорить ей про Яхава, возможно потому, что не хотела сглазить. Яхав был фривольным и непредсказуемым, симпатичным израильским кроликом, который мог с равной вероятностью примчаться прямо сюда или навечно исчезнуть в лесах. В тот день я написала ему из аэропорта: «Как и предупреждала, я вторглась в Новую Англию». В ответ он прислал один восклицательный знак.
Я еще не спала с Яхавом, когда разошлась с Джеромом, но его дружба в то время помогала мне понять, что не все устали от меня, не все винят меня в плохой погоде. У Яхава были огромные теплые руки. И темная щетина, такая густая, что в ней скрывались его подбородок и шея — тьмы больше, чем света, ночного неба больше, чем звезд.
Вернулась Энн, мы обновили выпивку, и вечер превратился в этакий ретроспективный сеанс сплетен. (Погоди, помнишь Дани Майкалек? Помнишь, как она пыталась сама проколоть себе нос и занесла инфекцию? Ага, пришлось уехать на месяц домой. Она была в паре со мной на лабораторной, и я ничего не сделала. Она меня ненавидела. А я — ее. Как там она теперь? Я тебе не говорила? Она лютеранская священница!)
Нас подзуживал одобрительный смех Энн, ее ошеломленные вопросы. Если бы ее не было рядом, мы могли бы просто сказать, не вдаваясь в подробности: «Помнишь святилище Курта?» Но ради Энн (да и ради друг друга) мы пустились в описания того, какое изысканное святилище мы устроили в лесу на третьем курсе в честь Курта Кобейна и ходили туда с того самого дня, как он попал в больницу после передоза (в начале марта, когда мы надевали толстые перчатки, чтобы прикнопить вырезанные журнальные фотки к замерзшему дереву), до тех пор, пока он не покончил с собой в апреле. К тому времени люди уже знали о нашем святилище, и на другой день после того, как обнаружили его тело, мы с Фрэн увидели, что к дереву приколоты еще несколько обращений, журнальных фоток, красное надувное сердечко и что-то похожее на остаток бутоньерки для Танца Весны.
— Мы так его любили, — сказала я, а затем мне подумалось, что это касалось только меня. — Или только я.
— О, я его любила, — сказала Фрэн. Она напилась больше моего. — Но я была влюблена в Кортни.