Ознакомительная версия.
– Но-но-но, Машенька, не шали! – Пьяный с неожиданной ловкостью крутанулся, высвободил руку с ножом и приставил острие к волчьему горлу. – Только дернись у меня, и я тебя, с-сука, прирежу. Второй раз сдохнешь. Как собака сдохнешь. То есть, прости, как волк…
Волк широко раскрыл пасть и тоскливо, с подскуливаньем, зевнул.
– Фу, Машенька, фу! – задрыгал ногами пьяница. – Отвали, я сказал! От тебя псиной несет!
Волк покосился на нож, потом с ненавистью посмотрел своими белесоватыми глазами в единственный глаз (второй был затянут бельмом) лежащего под ним человека и неохотно отполз в сторону.
– А ты, кажется, не рада встрече? – Одноглазый встал и принялся отряхивать свой замызганный балахон. – Линяешь, что ли, а, Маш?
Волк жалобно заскулил.
– Ну ладно, ладно, не плачь. Сейчас воткну его на место. Я же просто пошутил. Поиграть с тобой хотел. Ну, игривый я, что уж поделаешь…
Одноглазый не спеша взошел на мост, наклонился, прищурился.
– Откуда он торчал? Ты не видишь, а, Маш?
Поджав хвост, волк вскарабкался следом и ткнулся носом в крохотную выемку в доске.
– Ну да, ну да, в-вижу, – одноглазый пьяно пошатнулся и тут же метнул нож удивительно резким, точным движением: лезвие изящно вошло прямо в выемку, мелко задрожала рукоятка. – Ну все. Готово, собачка. Можешь кувыркаться. Ап!
– А ты меня не узнаешь, что ли? – спросил одноглазый, когда Маша поднялась на ноги.
– Узнаю, – ответила она, все еще тяжело и часто дыша. – Алекс. Дядя Леша.
– А вот и нет, вот и нет! Я не дядя Леша. И даже не дядя Леший. Никакой я здесь не дядя! – Дядя Леша громко захихикал и даже подпрыгнул пару раз от удовольствия. – Я не дядя! Я не дядя! Я вообще не человек. Здесь я – Лесной. Вот он я, полюбуйся, какой есть!
Лесной плавным горделивым жестом указал на свою пропитую физиономию и рваные тряпки, а потом ернически раскланялся. Маша вдруг с изумлением заметила, что бельмо исчезло. Теперь на нее весело и зло смотрели два маленьких зеленоватых глаза-буравчика.
– Лесной так Лесной, – безразлично согласилась она. – Просто раньше вы называли себя иначе. И выглядели тоже немного по-другому.
– Ты про глаз, да?
Лесной состроил гримасу: прищурил один глаз и высунул язык; потом вернул лицу первоначальное выражение.
– Это у меня просто такой сценический имидж, – пояснил он самодовольно. – А Алекс и дядя Леша – мои сценические псевдонимы. Там.
– Там?
– Ну да, там. В Яви. Я ведь туда иногда вылезаю. Мы все иногда вылезаем. У-у-у! – Лесной вдруг дико замахал руками и сделал «страшные» глаза. – Никогда не знаешь, что из тебя может вылезти!
Маша сняла с себя вонючую, в бурых потеках засохшей крови волчью шкуру и присела на мост. Поежилась.
– Я устала, – грустно сказала она не Лесному даже, а просто так, в ночную темноту.
– Ну так все уже вот-вот кончится, – радостно откликнулся Лесной.
– Правда? – недоверчиво переспросила Маша.
– А зачем мне врать-то? – Лесной оскорбился и надул губы. – Когда я тебе врал? Конечно, правда. Вот сожгут тебя – и считай, все, отмучилась.
– Меня сожгут?
– Сожгут, сожгут, Машенька. А ты что, не рада? Ты же вроде хотела согреться?
– Хотела…
Лесной вдруг зажал себе нос рукой и тихо загундосил:
– О Иванове дни будет ночное плещевание, и костров зажигание, и бесчинный говор, и скверные бесовския песни, и ногами скакание и топтание, и хрептом вихляние, и богомерзкия дела, и отрокам осквернение, и девам растление…
Маша молчала. Лесной убрал руку от носа и разочарованно заглянул в ее равнодушное лицо. Потом вяло хихикнул и зашагал в Навь, пошатываясь и мурлыча себе под нос:
– Уж как я кочан ломить, а кочан в борозду валить… Хоть бороздушка узэнька – уляжемся! Хоть и ночушка малэнька – понабаемся!..
XVIII. Путешествие
Видимо, они сидели так уже очень давно. В этом доме. В этой комнате. За накрытым столом. Уставившись в телевизоры. То есть – действительно давно. Не день и не два, и даже не неделю – судя по тому, что стало за это время с их едой.
Куски хлеба на блюде превратились в зеленоватые сухари. Перед каждым – тарелка с бурой вонючей массой, которая когда-то, по-видимому, была не то овощным рагу, не то картофельным пюре, – теперь и не разобрать. Обожравшиеся мухи и тараканы лениво слонялись по столу или рассеянно копошились в этом буром.
Из чашек свесилась пушистая поросль плесени – издали ее можно было принять за пивную пену. Не исключено, что когда-то под этим пухом действительно было пиво… Впрочем, нет. Девочка – на вид лет десяти – вряд ли пила алкоголь.
Из всех троих у девочки было, пожалуй, самое осмысленное лицо. Она смотрела на экран широко открытыми глазами – без какого-то конкретного выражения, но все же почти сосредоточенно – и изредка даже моргала.
Женщина выглядела значительно хуже. С нижней губы на колени стекала тонкая струйка слюны; стая маленьких мошек-дрозофилов покачивалась, точно в невесомости, рядом с ее лицом, временами ныряя в полуоткрытый рот, а потом снова выпархивая наружу. Глаза ее закатились, но желтоватые полоски белков продолжали пялиться в экран.
Отец семейства более всего походил на спящего человека. Он тихо посапывал, уткнувшись лицом в объедки.
Паук метнулся на другой край стола, поймал жирную, одуревшую от многодневного пиршества муху и затолкал в себя. Потом вернулся на свое место – туда, откуда он лучше видел экран, – и снова стал смотреть, ритмично вздергивая и опуская брюшко. Ничего не изменилось: все та же передача. Уже много часов – а возможно, уже много дней.
…Больше всего это напоминало «Аншлаг-Аншлаг». Толстенький петросяноподобный мужичок с глупыми блестящими глазками и лоснящейся лысиной, наряженный почему-то в женское платье, стоит на пустой сцене. Жеманно растягивая слова и противно подхихикивая, он говорит в микрофон:
– Нос у меня норма-а-альный. Ха-а-атя некоторым он кажется дли-и-инным. А на-а са-а-амом деле у меня длинный… хи-хи… нет, а вы что па-а-адумали? У меня длинный рот. Тянется через щеки прямо к уша-а-ам, отчего я немного похожа на лягу-у-ушку…
Хохот и аплодисменты. Камера прыгает в зрительный зал – но никаких зрителей там нет. Пустые кресла, пустые черные кресла или даже, скорее, кушетки, что ли, – плохо видно, не в фокусе… Но вот картинка становится резче и – никакие это не кресла и не кушетки. Надгробные плиты.
Невидимая толпа по-прежнему рукоплещет, заходится своим закадровым мертвым смехом.
– Ре-ги-но-чка-а-а! – визжит в экстазе толстяк. – Люси-фа-чка-а-а!
На экране вдруг появляется череп, тут и там покрытый заплатками полуистлевшей кожи. На макушке – рыжий парик, а поверх него – шляпа. Череп тихо лопочает, отчаянно кривя вправо пустой рот:
– Ступа, лопата, курица мохната, медведь на болоте сметану колотит, девок кличет…
Хохот.
– …В жопу тычет… Раз – уходили, два – их окликнули, три – заманили разноцветными бликами, четыре – заменили под кожей суставы, пять – ничего внутри не оставили…
И так – бесконечно, снова и снова, снова и снова… Смотреть на это было невозможно. Паук выпустил жало и стал двигать брюшком быстрее, приседая на полусогнутых лапах. Дернулся конвульсивно раз, два – и избавился, наконец, от распиравшего его яда. Капля прозрачной клейкой жидкости упала на стол. Паук попятился от нее, спустился со стола на пол, хотел было забраться на стену, но передумал: стены и потолок комнаты были замотаны в плотный кокон чужой паутины. Он забрался на сиденье зеленого плюшевого кресла.
Потом пришла паучиха. Она спустилась с потолка на тонкой блестящей нити, остановилась чуть поодаль и выжидательно застыла.
Она была значительно крупнее его – раза в три. Она источала пронзительно-сладкий, густой, всепобеждающий аромат. Вся ее сила, и похоть, и желание, и ожидание – все заключалось в этом запахе.
Этому запаху он не мог и не хотел сопротивляться. Приплясывая и мелко дрожа, паук направился к ней по мягкому плюшу. Она с готовностью раскрыла ему объятия, опрокинула его на спину, стала гладить своими крепкими мохнатыми лапами.
Пока он оплодотворял ее, она часто дышала, приоткрыв душистую голодную пасть. Потом, удовлетворенная, благодарная, она обняла его крепче, еще крепче… Острыми молодыми клыками она впилась в его тело.
Он не пытался сопротивляться. Точно парализованный, он с восхищением наблюдал, как она поедает его, откусывает от него по кусочку.
Она съела его почти целиком и очень устала. Перед тем как уснуть, она спрятала оставшийся кусок в надежном месте. Про запас.
XIX. Мост
– …На Купала!
Девка Марья во броду стояла.
На Ивана!
Во броду стояла, перевоз держала.
На Купала!
Во броду стояла, перевоз держала.
На Ивана!
Пришли до ней хлопцы-молодцы.
На Купала!
Пришли до ней хлопцы-молодцы.
На Ивана!
– Девка Марья, ты перевези нас.
На Купала!
– Девка Марья, ты перевези нас… Пение постепенно приближалось – унылое, протяжное, на одной ноте. Оно было настолько однообразным, что понять, где кончалась одна песня и начиналась другая, Маша решительно не могла. Наконец вдалеке показалась стайка дрожащих, бледных огоньков. Они все плыли и плыли, покачиваясь, в сторону моста. Некоторое время Маше казалось, что так скучно и заунывно поют сами огоньки. Однако же вскоре она разглядела, что это были просто зажженные свечи в руках приближавшихся к ней людей.
Ознакомительная версия.