Что бы там ни думали о моих профессиональных достижениях, я горжусь тем, что всегда слежу за порядком фактов и событий в своих романах (как я убедился, читатели цепляются к любой ошибке с раздражающей настойчивостью), поэтому упоминание об уборной вызвало у меня моментальную реакцию. Генри был ростом шесть футов с лишним, а когда я его видел в последний раз, он весил, должно быть, фунтов 180. Самоубийство через повешение — штука хитрая; в высшей степени сомнительно, чтобы мужчина его габаритов смог повеситься в уборной, высота которой чуть больше его роста. Я пошел в собственную уборную и провел эксперимент. Во мне 160 фунтов, и я ниже Генри, но стоило мне повиснуть на перекладине для вешалок, как она моментально начала гнуться. Оторвать от пола ноги я тоже не смог. В общем, я убедился в том, что повеситься таким способом не только маловероятно, но и невозможно.
Тогда я решил отыскать помощника Генри, чтобы попробовать узнать у него телефон Софи и выведать еще какие-нибудь подробности. Он оказался на редкость самоуверенным субъектом с усиками, похожими на пятно грязи под носом, и разговаривал очень неохотно. Да, несомненное самоубийство (это было сказано, пожалуй, чересчур поспешно). Генри воспользовался электрическим шнуром, и, согласно предварительному рапорту, смерть наступила за несколько часов до того, как обнаружили тело.
— Он был чем-то угнетен, когда уезжал?
— По-моему, нет.
— А как миссис Блэгден? Как она это перенесла?
Он помолчал, прежде чем ответить.
— У меня пока не было возможности связаться с ней, — сказал он наконец как-то небрежно. — Ее нет в стране; кажется, она в Штатах. Во всяком случае, за границей и в разъездах. И как раз эти чертовы дополнительные выборы, — добавил он, невольно съехав в non sequitur.[8] — Между нами говоря, в центральном бюро считают, что с его стороны было чертовским занудством повеситься в тот момент, когда мы по опросам отстаем на семь пунктов. Есть указание замять это дело, хотя, конечно, я глубоко скорблю.
Я пропустил мимо ушей его крокодилову скорбь.
— Ну хорошо, если вы найдете его жену, пожалуйста, попросите ее позвонить мне. Я бы хотел ей помочь, чем смогу.
— На меня сбросили всю мороку: лететь в Москву, участвовать в этих процедурах, — продолжал он, словно не слыша. — Представляете, какая будет канитель со всеми этими экс-коммуняками, которые мечутся как глупые цыплята.
— По этому поводу я бы не волновался. Уж с чем они умеют обращаться, так это с трупами, — заметил я. — Вы не забудете мою просьбу насчет Софи?
— Насчет кого?
— Миссис Блэгден. Пожалуйста, когда свяжетесь с ней, попросите ее мне позвонить.
— Ах это, ну да. Хорошо, постараюсь, но не могу ничего обещать.
Я умышленно ничего не сказал ему о показаниях горничной и своих сомнениях. По всей видимости, там была ошибка в переводе.
На следующий день я договорился встретиться с поверенным Генри — важным, надутым типом, с которым был немного знаком: как-то раз по настоянию Генри он оказывал мне услуги при покупке дома. Но из-за его всегдашнего высокомерия я в дальнейшем предпочел с ним не связываться. Контора его располагалась в одном из роскошных зданий, примыкающих к Вестминстеру, что ныне могут себе позволить только служители Фемиды.
— Эта история кажется мне совершенно необъяснимой, — начал я, когда он усадил меня рядом со столом его партнера. — Просто не могу понять.
— Никогда наперед не угадаешь, не правда ли? Уже третий раз за этот год мне приходится снаряжать клиентов на тот свет. Верный признак того, что экономику угробили. Я тут на прошлой неделе беседовал с замминистра финансов и сказал, что им пора закрывать лавочку. — Все это он говорил достаточно кислым тоном.
— Стало быть, у Генри были денежные проблемы?
Я знал, что это немедленно заденет его профессиональное достоинство.
— Думаю, сейчас не смогу обсуждать с вами эту тему. Надо дождаться официального оглашения завещания. После этого я так или иначе должен буду вам позвонить.
— Да? А в чем дело?
— Я, естественно, помогал Генри составлять завещание, и хотя не должен его разглашать, полагаю, вы должны знать, что он назначил вас своим литературным душеприказчиком.
— Странно! Он никогда не говорил мне об этом.
Я ужаснулся при мысли, что меня попросят отредактировать и попытаться издать сборник написанных для него политических речей; к нескольким из них и я приложил руку. Ведь у Генри не было ни малейшей склонности к литературе.
— Вы, кажется, писатель, не так ли? — с обидным для меня сомнением в голосе спросил он. — По-видимому, он счел, что вы лучше всех справитесь с такого рода делами. Как только будет оглашено завещание, я обеспечу вам доступ к его частным бумагам.
— А их много?
— Не могу сказать, не знаю. Вам следует об этом спросить у вдовы.
— Не знаете, где она? Его помощник сказал, что она путешествует в Штатах и с ней нельзя связаться.
— Нет. Я разговаривал с ней сегодня утром.
— Сегодня утром?
— Да.
— Значит, она не за границей?
— Скорее всего у кого-нибудь из друзей.
— Не будете ли вы столь любезны попросить ее позвонить мне или же дать ее телефон?
— Я передам вашу просьбу. Она сама позвонит, если захочет. — Его снисходительный тон буквально резал мне слух.
— Благодарю вас. Значит, можно будет связаться с вами?
— Да. Когда все немного поутихнет. С этими самоубийствами всегда столько хлопот, лучше бы их не знать.
Цену себе набивает, подумал я.
Странно, но Генри при жизни никогда не высказывал желания сделать меня своим литературным душеприказчиком. Бог знает почему он вообще стеснялся обращаться ко мне с какими-либо просьбами. Высокое звание обычно окружено ореолом: никто не сомневался в том, что покойный оставил после себя неведомый миру шедевр. Но, насколько мне известно, Генри не написал чего-либо, достойного внимания. Даже письма Софи. Он как-то сам мне в этом признался в минуту откровенности. Дело давнее, но сердце у меня екнуло, потому что сам я написал ей кучу любовных писем. Интересно, сохранила ли она их после свадьбы, перевязав викторианской ленточкой? Вряд ли: она не была сентиментальной и не привыкала ни к местам, ни к вещам. Ей было все равно, где и как жить. Дом для нее был просто пространством, обнесенным кирпичом. Высшим блаженством она считала жизнь в отеле, где много прислуги и ежедневно меняют постельное белье. Когда мы ездили отдыхать, она с поистине детским восторгом собирала остатки мыла, шампуней и спичек и набивала ими свои ящики. Мне же, наоборот, нравилась стабильность: чтобы каждая вещь была на своем месте — книги, картины, любимые пластинки. Длительное пребывание в гостинице под конец начинало меня раздражать. Тяготило непременное общение с незнакомыми людьми, пустые разговоры, надоел и лифт, и безликий гостиничный номер. Софи и Генри постоянно пребывали в движении. Я завидовал их беззаботности, умению пренебрегать условностями. Я жизнь бы отдал за их дом в Эмерсхеме, но, прожив год, они бросили его без всякого сожаления.
Писем Генри вообще не писал, ограничивался почтовыми открытками. А мне, в те дни, когда мы были неразлучной троицей, посылал фотографии, красовавшиеся тогда во всех приморских киосках, — толстозадые и грудастые женщины и тощие мужчины-«подкаблучники» в старомодных купальных костюмах — обычно с надписями, от которых часто веяло клозетным юмором. На одну такую я недавно наткнулся (использовал ее в качестве закладки), на ней написано: «Это напоминает мне о тебе». Впрочем, я был уверен, что вспоминает он обо мне, лишь когда ему что-нибудь нужно.
У него был запас таких фотографий, он вообще все покупал большими партиями — сорочки, почтовые открытки, карандаши, блокноты, — все, кроме моих книг, как мне теперь кажется. «Что ж ты, пидор несчастный, не подаришь мне хоть одну, тебе ж их даром дают», — говорил он; в этом, впрочем, он был схож с остальными моими друзьями. Но даже когда я дарил ему экземпляр, он, скорее всего, отправлял его на полку непрочитанным. Сама книга совершенно не интересовала его, только размер полученного мной аванса. Мерой успеха для Генри были деньги. Поэтому, видимо, он занялся политикой. И на этом поприще претерпел молниеносную метаморфозу. Беспощадный критик последовательно сменявшихся правительств, он вдруг попал в лоно Партии тори. И к моему изумлению, был вскоре избран на одно из маргинальных мест в парламенте, победив со значительным перевесом голосов, поскольку хорошо смотрелся на предвыборных митингах и умел гладко говорить пошлости, столь убедительные для избирателей. Я по-прежнему ждал, когда, наконец, взойдет его политическая звезда, однако он почему-то не делал почти ничего, чтобы заслужить расположение на Даунинг-стрит или у лидеров партии. Единственное, казалось, чего он добивался, — это «титул» члена парламента, без всякой закулисной борьбы и интриг, столь необходимых для продвижения. Для него этот титул был просто средством достижения цели. Назвав его в интервью с репортером «Сан» усердным, я имел в виду его способность сохранять безупречную репутацию и без конца твердить о том, что главное не власть, а возможность служить людям, — впрочем, по моему твердому убеждению, он прежде всего служил самому себе.