— Сейчас я разверну стул, чтобы развязать руки. Сиди спокойно.
Клещами вытаскиваю вбитые в стену гвозди, с усилием разворачиваю Оксану на стуле спиной к себе и достаю из кармана провод.
— Прости меня. Мне правда очень жаль.
Я быстро накидываю удавку ей на шею и с силой затягиваю. Оксана дергается и отталкивается ногами так, что стул подпрыгивает, врезается спинкой мне в живот и едва не опрокидывается, из ее груди вырывается сдавленный судорожный звук, так и не ставший криком, а я быстро делаю еще одну петлю и тяну сильнее. Она хрипит. Внезапно пальцы ее рук, связанных за спиной, впиваются ногтями мне в ногу повыше колена. От резкой боли я чуть не выпускаю провод, но продолжаю тянуть, чувствуя, как ее ногти рвут защитный костюм, вонзаются в кожу сквозь ткань брюк, а кисти рук, невероятно выгибаясь, подбираются к паху. Я наваливаюсь вперед, чтобы подключить мышцы груди, как при упражнении с эспандером, и растягиваю провод, словно хочу его разорвать. Удавка впивается ей в шею так глубоко, что исчезает в складках побагровевшей кожи. Хрип прерывается, отчаянная хватка пальцев на моем бедре слабеет, но я продолжаю тянуть что есть сил, и стою, вцепившись в концы провода, еще минуты две после того, как ее тело расслабилось и обвисло на стуле.
«Ворожей не оставляй в живых»[7].
Выпускаю удавку из онемевших пальцев, устало присаживаюсь на кровать, стараясь не смотреть на лицо. Я чувствую себя совершенно измотанным и усталым, но все же нахожу в себе силы, чтобы прочитать отходную молитву.
«Requiem aeternam dona eis, Domine, et lux perpetua luceat eis…»[8]
Ночь уже прошла, утро еще не наступило. Мир как будто застыл вне времени и вне пространства. Только мрак вокруг, и небесная влага с недобрым шепотом оседает во тьме на невидимый лес, дремлющий в ожидании настоящей весны.
Я ставлю ящик с инструментами рядом с машиной, прислоняю ружье к багажнику, и с ножом в руках снова возвращаюсь в дом. Разрезаю скотч, удерживающий недвижное тело на стуле, и оно грузно валится на пол. Потом беру труп за ледяные лодыжки и выволакиваю наружу. Голова с глухим стуком бьется о деревянные пороги и низкую ступеньку крыльца. Я тащу тяжелое тело за ноги, слышу шорох, с которым оно скользит по гниющей мокрой листве и чувствую, как еще теплая кожа цепляется, а потом рвется об острую проволоку поникшей изгороди. Когда я кое-как усаживаю ее, прислонив спиной к замшелому бетонному столбу, мне все-таки приходится взглянуть ей в лицо: оно сине-багровое, все в темных отметинах полопавшихся сосудов, безобразно одутловатое, как будто покойница обиженно надула щеки перед смертью. Ниже впившейся в шею удавки тело белое, как бумага, и округлившаяся темная голова с чудовищным колтуном спутавшихся длинных и грязных волос, в которых застряли листья и мелкий сор, кажется головой огородного пугала, приставленной к женскому телу.
Крепко привязывать труп нет смысла, но я все же для порядка прихватываю тело к столбу проволокой за шею и под грудью и последний раз возвращаюсь в пустой дом, чтобы забрать пальто, шляпу и разрезанные тряпки.
Вытряхиваю на колени покойнице содержимое большого красного чемодана: туфли, одежда, большая косметичка, флакон с шампунем, куски каких-то тканей вываливаются бесформенным ворохом. Последней выпадает кукла «Monster High» в картонной упаковке: гротескная большеголовая девица с тонкими ручками и ножками, выглядящая, как проститутка, накрасившаяся к Хэллоуину.
Какое время, такие и игрушки. Сейчас весь мир похож на размалеванную для Хэллоуина шлюху.
Бросаю на куклу пустой чемодан, на него летят сапоги, которые я достал из багажника, и куски искромсанной одежды. Потом при свете фонаря изучаю содержимое сумочки: вынимаю из внутреннего кармашка на «молнии» паспорт в яркой обложке, конверт с небольшой пачкой пятитысячных купюр, который прячу во внутренний карман пиджака; в него же засовываю еще один конверт, маленький, из плотной желтой бумаги, в котором лежит старинная медная монета. Остальное добавляю к куче других вещей. Последними туда отправляются мой разобранный мобильный телефон, испачканный защитный костюм и резиновые перчатки. Святыни на шее покойницы я не трогаю: хотя на этот счет и нет никаких прямых указаний, мне почему-то кажется, что так будет правильно.
Я завожу двигатель, зажигаю фары, разворачиваю машину и выхожу для свершения последнего акта. В мертвом электрическом свете, среди тьмы молчаливого леса, засыпанное пестрыми тряпками мертвое белое тело с темно-багровой головой и истрепанной паклей грязно-светлых волос, выглядит, как работа сумасшедшего бутафора.
«Книга, как здорово! Я обязательно куплю! Дадите мне автограф?»
Я вытаскиваю из багажника канистру с бензином и короткую деревянную рейку с прибитой фанерной табличкой. На табличке краской по трафарету выведено: «ВЕДЬМА». Я втыкаю табличку в песок на дороге, кладу рядом найденный в сумочке паспорт, а потом поливаю бензином рассыпанные вещи, одежду, лью на голову и голые плечи. Убираю канистру обратно, вынимаю из кармана спички, потом случайно бросаю взгляд в сторону и вздрагиваю так, что роняю коробок. На фоне темного силуэта дома чернеет, как провал в непроглядную потустороннюю тьму, нечеткое очертание высокой человеческой фигуры. Я отворачиваюсь, медленно поднимаю упавший коробок, а когда снова поднимаю глаза на дом, фантом уже исчез. Я перевожу дыхание и чиркаю спичкой.
Огонь вспыхивает мгновенно, с ровным, опасным гудением. Пламя такое яркое, что резью бьет по глазам. Я вижу, как вспыхивают волосы, как быстро чернеет и лопается кожа, и тело едва заметно ерзает в пламени, словно пытаясь встать. Когда большая грудь чуть поднимается, сжимаясь, обугливаясь, и покрывается трещинами, из которых сочится наружу моментально закипающий в пламени жир, я отворачиваюсь и иду к машине.
«Ведьмы заслуживают наказаний, превышающих все существующие наказания. Поэтому, если даже они раскаются и обратятся к вере, они не заточаются в пожизненную тюрьму, а предаются смерти»[9].
Я долго кружу по проселочным дорогам, вдали от трасс с их постами полиции и камерами видеонаблюдения, пока не выезжаю на шоссе по направлению в город. Дождь перестал, и темно-серое небо начинает нехотя светлеть на востоке. Справа меж редких деревьев сначала мелькает, а потом раскрывается вдаль и вширь гладь огромного озера. Я останавливаю машину на обочине и выхожу.
Вокруг ни души. Над озером купол торжественной предутренней тишины. Наступает Лэтаре — четвертое воскресенье Великого Поста. Я глубоко вдыхаю холодный чистый воздух и смотрю в небо. Там пусто.
«Laetare Jerusalem: et conventum facite, omnes qui diligitis eam…» [10]
У берега еще держится грязный лед, но уже в нескольких метрах за ним неподвижно чернеет маслянистая поверхность воды. Я лезу в карман, достаю оттуда конверт с медной монеткой и некоторое время смотрю на нее, держа на ладони: старая копейка, с полустертым изображением царского герба и двумя различимыми цифрами: 18… Я широко размахиваюсь и с силой бросаю ее в озеро. Монета описывает широкую дугу и с едва заметным плеском исчезает в темной воде.
Из нагрудного кармана пиджака вытаскиваю мобильник Оксаны, включаю его и набираю короткий номер полиции.
— Я хочу сообщить о местонахождении трупа с признаками насильственной смерти.
Меня не перебивают, пока я рассказываю, где они могут найти тело, но потом обязательно начнутся вопросы, на которые я не буду отвечать. Поэтому я просто говорю на прощание:
— Я снова сделал вашу работу.
— Вам еще повторить?
Бармен Дэн, большой добродушный парень в бейсболке и черной футболке с изображением какого-то персонажа комиксов. Дэн — настоящий бармен, и прекрасно чувствует, каким должен быть для каждого гостя за стойкой в любой момент времени: молчаливой тенью или веселым шутником, другом для разговора по душам или просто собутыльником, рассказчиком или внимательным слушателем. С Алиной он всегда безупречно вежлив, предупредителен и держит почтительную дистанцию, что лишний раз подтверждает: Дэн — настоящий бармен.
— Да, повторить то же самое. И посчитать.
Дэн аккуратно наливает порцию виски, ловко бросает туда два кубика льда, несколько церемонно кивает и идет за счетом. Алина поднимает бокал, вдыхая праздничный карамельный аромат «Джек Дэниэлс». Если прикрыть глаза, то можно представить, что за окном все тот же ноябрь: та же хмарь из снега с дождем, угрюмое небо, холодный ветер, мокрые крыши, тот же город, похожий на ветшающий склеп, та же работа — жизнь застыла в сером промозглом безвременье. Даже тот же паб — «Френсис Дрейк», в котором осенью Алина переступила порог, навсегда разделивший ее жизнь на до и после. Наверное, потому она и бывает тут так часто: люди всегда приходят туда, где чувствуют связь с прошлым, до тех пор, пока это прошлое им дорого.