Когда же наконец я выучился грамоте, чтение написанного мной стало и вовсе любимым занятием. Пока на уроках рисования все одноклассники рисовали, я по-прежнему продолжал писать. Я просто воображал себе картинку, которую предстояло изобразить, и вместо карандаша описывал ее словами. Одним из первых моих произведений было — Скачущие верхом индейцы поджигают ковбойский форт пылающими стрелами. Я явственно представлял себе эту картину, и, когда читал написанный мной текст, вся сцена всплывала у меня перед глазами вплоть до мельчайших деталей. Это вызывало бурное негодование моих учителей и беспокойство родителей, поэтому время от времени я все же — в основном, чтобы успокоить их, — старался рисовать вместе со всеми. Но и в обычных моих рисунках иногда появлялись буквы: так слон у меня напоминал букву «а», дом был больше всего похож на «Д», а в голубом небе вместо птиц кружила веселая стайка буковок «м».
Когда же через пару лет уроки рисования в школе закончились, родители мои вздохнули с истинным облегчением: отныне им оставалось лишь радоваться высоким оценкам, которые их сын получал по датскому языку. Я писал заметки для школьной газеты и «издавал» рассказы собственного сочинения — с примерным трудолюбием размножал их с помощью копирки для последующей раздачи одноклассникам на перемене во время завтрака. На меня стали обращать внимание — кроме всего прочего, и потому, что делал я все это исключительно по собственной инициативе.
Поступив в гимназию, я продолжил свою творческую деятельность. Уже в первом классе я стал редактором гимназического еженедельника «Почта» и, благодаря своим саркастичным репортажам и смелым передовицам, сумел завоевать известность и признание среди соучеников. Я полностью изменил свой имидж — выкрасил волосы в угольно-черный цвет, стал носить исключительно черную одежду и слушать «The Cure».[8] По особым же поводам использовались маникюр черным лаком и тени для глаз. Я начал курить, предпочитая всем прочим сортам жуткие восточноевропейские сигареты без фильтра, а в качестве выпивки выбирал дешевое виски — как правило, «J&B» или «King Georg».
К своему огромному изумлению, я обнаружил, что проворное перо может служить необычайно эффективным подспорьем в деле общения с особами противоположного пола, и не раз получал доказательство того, что с его помощью можно легко стащить с девушки джинсы. Все детали таких побед я, как правило, скрупулезно фиксировал на бумаге. Причем описания получались настолько живыми и реалистичными, что я даже стал приторговывать ими — продавал копии особо жаждущим любителям клубнички из числа одноклассников, которые тут же, потея от нетерпения, скрывались с записями моих похождений в руках за дверями туалета. Хотя я тщательно следил за тем, чтобы сохранять в тайне личности своих «жертв», вычислить их не составляло особого труда, а некоторые девушки даже испытывали что-то вроде чувства гордости, приобщившись к галерее моих побед. Все это лишь добавляло мне популярности среди товарищей, и вскоре вокруг меня сплотилась небольшая группа почитателей и последователей. С одной стороны, мы в лучших традициях Сирано де Бержерака убеждали одноклассниц избавиться от девственности, с другой — подделывали для нуждающихся записки учителям от родителей. Все это, разумеется, за определенную мзду. Не существовало такой проблемы, которую мы не смогли бы решить с помощью удачно составленного текста или стихотворного экспромта. Именно в этот момент у нас и возникла идея создания некоего писательского общества — своего рода «Утопии» — для творческих личностей, где единственными занятиями будут чтение и сочинительство. Мы поистине обожествляли печатное слово, проявляя при этом серьезность и благоговение, характерные скорее для благочестивых обитателей монастырей. Сейчас я не могу сдержать улыбки, вспоминая наши юношеские энтузиазм и наивность.
Родители мои надеялись на то, что я стану журналистом. У меня был и талант, и соответствующие оценки, а поскольку я еще и сам проявлял к этому интерес, занимаясь школьными газетами, то вряд ли их можно упрекнуть в чрезмерной амбициозности на мой счет. Тем не менее это было не для меня. Я считал, что журналист — фигура отнюдь не свободная, и никогда не стал бы писать для «Экстра Бладет»[9] или какого-то еженедельника. Полная самостоятельность в выборе сюжетов и слов являлась для нас жизненно важным делом, а взгляд на литературу как высшую форму по сравнению со средствами массовой информации не оставлял места для компромиссов.
К великому сожалению родителей, я реализовал свою давнюю мечту и съехал от них. Вместе с двумя «коллегами-писателями» мы образовали творческое и жилищное содружество, окрестив его «Скриптория». Мы совместно сняли роскошную шестикомнатную квартиру на Нёрребро в районе Озер[10] в Копенгагене. Поскольку тогда квартал этот еще не был затронут программой городской перестройки, арендная плата, несмотря на величину квартиры и ее прекрасное расположение, была вполне умеренной.
Особенно за меня переживала мать. Отец, как мне кажется, был настолько уверен, что рано или поздно я все же образумлюсь и вернусь к журналистике, что убедил маму на время смириться с моей «причудой». Отчасти в качестве компромисса — чтобы хоть как-то их обнадежить, — я начал изучать литературоведение, однако главной моей целью при этом было все-таки получение государственной стипендии на образование — к сожалению, довольно скромной. Наших с приятелями совместных доходов катастрофически не хватало на еду и оплату аренды квартиры, так что нам приходилось всячески выкручиваться и постоянно гоняться за различными случайными заработками. А поскольку выбирать особо не приходилось, то мы не брезговали ничем: разносили почту, стояли за прилавком в различных магазинах, мыли бутылки на заводе «Карлсберг».[11]
Изрядную часть полученных средств мы тратили на курево и виски, поскольку видели в них подпитку своего вдохновения. Нередко бывало, что наши «творческие» вечеринки, в процессе которых мы напивались в хлам, оканчивались лишь глубокой ночью.
Моих литературных «подельников» звали Бьярне и Мортен. Бьярне был огромным, добродушным, похожим на большого мишку толстяком. Он писал исключительно стишки о природе и разных заумных материях. Его было практически невозможно чем-нибудь разозлить, и для нас, остальных, обладавших куда более бурным темпераментом, он нередко служил своего рода громоотводом. Мы с Бьярне сменили массу всевозможных прозвищ, тогда как за Мортеном раз и навсегда закрепилось лишь одно — Мортис.[12] Он и впрямь напоминал мертвеца — длинный, тощий, болезненно-бледный, а создаваемые им литературные творения всегда повествовали о смерти в той или иной ее разновидности. В вопросах творческого стиля он был бескомпромиссен и весьма остро реагировал на любую критику. Он мог по нескольку дней не разговаривать с нами, если мне и Бьярне случалось нелицеприятно отозваться о его писательских опытах.
Сам я писал опусы самого различного рода, однако подавляющая часть моих литературных творений имела ярко выраженный сексуальный подтекст. Таким образом, совокупность трех наших творческих начал покрывала все три самые важные, по нашему общему мнению, темы в мире: жизнь, секс и смерть.
Все время, когда мы не писали, не зарабатывали деньги и не делали вид, что учимся, было посвящено буйным празднованиям.
Наши вечеринки неизменно пользовались популярностью, и, как правило, на каждой из них появлялись по пять-десять новых лиц. Нас это ни в коей мере не напрягало — лишь бы все вели себя более-менее пристойно да вносили какой-нибудь вклад в общий котел: ящик пива, бутылку крепкой выпивки или что-то еще. Разумеется, нашим соседям все эти гулянья не всегда приходились по вкусу, тем не менее, они никогда не жаловались.
По разным причинам больше всего мне запомнилась вечеринка под названием «Угловой праздник», которую мы затеяли спустя три года после начала нашего совместного проживания. Все мы конечно же стремились печататься, однако, за исключением Бьярне, которому удалось опубликовать цикл своих стихотворений в одном неформальном литературном журнале, разумеется бесплатно, все наши опусы регулярно отвергались. Помню обидное высказывание: «Претенциозно и неструктурированно», брошенное мне в лицо одним издательством по поводу первого моего романа. Мортису же неизменно сообщали, что все его труды банальны, наивны, а также изобилуют лингвистическими ошибками и клише. Нас это, тем не менее, нисколько не обескураживало. По крайней мере, мы не подавали виду и заверяли друг друга, что пойти на компромисс с собственными писательскими принципами будет последним, что может прийти нам в голову.