Пожалуй, он был не столько красив, сколько привлекателен. Его легко можно было представить себе в роли капитана парусного шлюпа в Ньюпорте, бросающего многоопытный взгляд сощуренных глаз на поднимающиеся у горизонта тучи. От него исходил особый, уникальный аромат власти. Льюди меньшего калибра старались держаться поближе к нему из разных соображений: одни удовлетворялись ролью его тени, другие — как, например, Дуглас Хау — желали опустить его до своего уровня. Женщины льнули к нему еще больше, прижимаясь к его теплому телу, вдыхая пьянящий запах его силы.
Но, как это часто бывает в современном мире, своим могуществом Брэндинг во многом был обязан друзьям. У него были весьма обширные знакомства среди политической братии и — что еще важнее — среди представителей средств массовой информации. Брэндинг умел с ними ладить и обрабатывал с такой же неутомимостью, с какой они преследовали его, ловя каждое слово. Пожалуй, он осознавал, что их взаимодействие зиждется на симбиозе, но, будучи прирожденным политиком, не смущался этим, идя навстречу морской волне в жаркий полдень, — особенно в период предвыборных кампаний.
* * *
Средства массовой информации обожали Брэндинга. Во-первых, он хорошо смотрелся на экранах телевизоров; во-вторых, его выступления всегда давали прекрасный материал для цитирования. Но, главное, он снабжал журналистов «живой кровью» их ремесла — закулисными историями мира большой политики, как говорится, с пылу с жару. Брэндинг был в высшей степени сообразительным малым в этом вопросе и знал, что должно понравиться редакторам и, соответственно, владельцам печатных органов, которым те служили. Взамен средства массовой информации давали ему то, в чем нуждался он: благодаря им он был всегда на виду. Вся страна знала Коттона Брэндинга, почитая его за нечто большее, чем просто члена сената США от Республиканской партии и председателя сенатской бюджетной комиссии.
Как это ни странно, Брэндинг в какой-то степени и сам не осознавал, насколько сильна его власть. То есть он никогда не пользовался ею в полной мере. Его жена Мэри, недавно трагически ушедшая из жизни, в свое время неустанно твердила о его потрясающем успехе у женщин на различных светских раутах в Вашингтоне. Брэндинг никогда не верил ей в этом, а может быть, просто не хотел верить.
Это был человек, свято верящий в мудрость американской политической системы: разделение исполнительной, законодательной и судебной властей, сочетающееся с соблюдением строгого баланса между ними как оплота истинной демократии. Он понимал, что практика всегда отстает от теории и что, став сенатором, он оказался одной ногой в профессиональном Содоме, где, увы, его коллеги часто злоупотребляют положением и даже не брезгуют пускаться в различные аферы. Ему были отвратительны такие люди, и их поведение он воспринимал как личное оскорбление и удар по его непоколебимой вере в систему. В таких случаях он немедленно собирал пресс-конференции, на которых с жаром обличал этих проходимцев. И здесь его связи со средствами массовой информации давали ему колоссальное преимущество.
Власть как товар — вот вопрос, который ему регулярно задавался на таких конференциях, и на который отвечать было весьма непросто. В саму ткань американской системы управления страной вплетены узоры бартерных сделок: ты голосуешь за мой законопроект, а я — за твой. Без этого просто невозможно вести дела на Капитолийском холме. Конечно, будь его воля, Брэндинг положил бы этому конец, но, чувствуя свое бессилие в этом вопросе, адаптировался к ситуации. Он верил в конечные благие цели того, что он делал — и не только для своих нью-йоркских избирателей, но и для всей Америки. И хотя он ни за что бы открыто не признался, что верит в то, что цели оправдывают средства, но фактически именно этой идеей была проникнута его профессиональная жизнь политика.
Строгая, почти пуританская мораль, которую исповедовал Брэндинг, лежала в основе его антипатии к собрату-сенатору Дугласу Хау, председателю сенатской комиссии по делам обороны. По мнению Брэндинга, с того самого времени, как Хау занял свой высокий пост, он стремится подчинить своей воле не только конгресс, но и Пентагон в придачу. Но и этого ему было, по-видимому, мало. По слухам, сенатор собрал компрометирующий материал на кое-каких генералов и, время от времени подергивая этими вожжами, управлял ими как хотел. Брэндинг считал, что нет греха для политика более гнусного, чем злоупотребление властью, и не раз открыто выражал свое возмущение поведением сенатора Хау.
Мэри, конечно, советовала ему быть более дипломатичным. Таков был ее подход. Но Брэндинг смотрел на вещи иначе. Когда они ссорились, Брэндинг говорил, что они не сходятся взглядами на жизнь.
До сих пор Коттону Брэндингу удавалось отделять личное от общественного, то бишь, профессионального. Теперь из-за Хау ему было все труднее придерживаться этого разделения, и это было чревато тем, что он мог соскользнуть на узкую и потенциально опасную дорожку.
Используя и сенатскую, и всякие прочие трибуны, Дуглас Хау стремился очернить работу, которую Брэндинг проводил, помогая созданному правительством агентству, занимающемуся исследованиями в области стратегического использования компьютерных систем. За последнее время их словесные баталии приобрели все более и более личный оттенок. Обвинения в пустословии, транжирстве народных денег, превышении полномочий и т. д. становились нормой. Это публичное четвертование друг друга заходило так далеко, что Брэндинг уже начал подумывать, не закончится ли все это политической смертью для них обоих.
За последние две недели он имел полную возможность прийти к заключению, что Мэри все-таки была права, советуя ему быть более дипломатичным. В связи с этим он свел до минимума свои публичные выступления, сконцентрировав свои ударные силы на другом фронте. Вместе со своими дружками из Масс-Медиа он собирал обширный материал, долженствующий доказать, что Дуглас Хау обманул доверие своих избирателей.
Хау и Мэри — вот двое людей, о которых Коттон Брэндинг постоянно думал последние месяцы.
До того дня, когда в его жизни появилась Шизей.
Он встретил ее — неужели это было только вчера? — на одной из многочисленных вечеринок, из которых складывается летняя жизнь Ист-Энда. В душе Брэндинг считал эти увеселения тоской смертной, но в его работе они были de riguer[2], и он не мог не посещать их. Однако именно в такие минуты он наиболее остро чувствовал отсутствие Мэри. Только теперь он понял, как скрашивала она для него этот театр масок.
«Театр масок» — так Брэндинг окрестил про себя эти летние вечеринки в Ист-Энде. Вечера, когда видимость представляла из себя все, а сущность — ничто. Если ты выглядишь сногсшибательно, если разговариваешь с нужными людьми в этот момент, когда на тебя направлены объективы фотокамер, — этого вполне достаточно для того, чтобы быть здесь принятым. Если ты, конечно, не подвергаешь испытанию общественные приличия, приведя с собой, скажем, какого-нибудь вульгарного коммерсанта от литературы или. Боже упаси, еврея.
От необходимости подчиняться драконовским законам мещанского бытия у Брэндинга скулы сводило, как от зевоты. И часто, когда было особенно тяжко или когда он перебирал лишку, он признавался Мэри, с каким бы удовольствием он собрал пресс-конференцию и выложил на ней все, что он думает об этой, как он выражался, «средневековой инфраструктуре».
Тут Мэри обычно смеялась своим обезоруживающим смехом, заставляя и его смеяться вместе с ней, и растапливала таким образом его праведный гнев. Но во время нечастых приступов черной меланхолии, когда он уединялся и боролся с искушением пойти и напиться до бесчувствия, что, бывало, делал его отец, он страстно желал вернуть себе тот праведный гнев, который у него так бессовестно отняла жена.
То представление театра масок, на котором он встретился с Шизей — вернее сказать, впервые обратил внимание на нее — было посвящено памяти Трумэна Капоте[3], во время которого разные люди делились своими воспоминаниями об этом безвременно ушедшем писателе. Слушая эти литературные анекдоты — в большинстве из них ощущались потуги на юмор, однако они были скорее грустными — Брэндинг радовался, что не был знаком с ним.
Тем не менее, нельзя было сказать, что он зря потерял время. Он пригласил на эту вечеринку двух своих лучших друзей — журналистов: Тима Брукинга, самого дотошного репортера в Нью-Йорке, и одного из ведущих популярной телепрограммы новостей, — и вот они втроем обсуждали проблемы журналистики в век электроники.
Наступали плохие времена для телевизионных программ новостей, что было вызвано прежде всего финансовыми трудностями телестудий, распродаваемых промышленным магнатам, которые требовали самоокупаемости любой ценой. В этом, конечно, следовало винить само телевидение, считал ведущий комментатор. Телевизионные опросы показывали, что телевидению все труднее противостоять конкуренции в лице кабельных сетей и домашнего видео. Поэтому студии все чаще обращались к независимым продюсерам за материалом для программ. В результате они все более и более подпадали под влияние местных станций. Информационно-развлекательные программы и различные телевикторины были куда более выгодны, чем часовые обзоры новостей, а выдвижением сети Си-Эн-Эн Теда Тернера, посвященной исключительно новостям, существование трехчасовых программ новостей было поставлено под сомнение. И теперь, как они все отлично знали, ни она из сетей не могла позволить себе роскошь держать группу новостей, и зарубежные агентства, которые когда-то составляли гордость американского телевидения, теперь одно за другим закрывается.