Мамин отец Джордж Редфорд, всю жизнь прослуживший в казначействе, был младшим из трех детей в семье. Матушка охотно рассказывала про свое детство в Клэпхэме и про своих старших братьев, Эдгара и Джека: какими красавцами они смотрелись в военной форме, когда приезжали домой и расхаживали по дому, громко звеня шпорами и саблями; как потом они решили податься в Новый Южный Уэльс в надежде сколотить состояние и как моя бабушка Луиза, не в силах вынести разлуки с ними, в конце концов тоже переехала жить в Новый Южный Уэльс. А мама осталась в Клэпхэме с моим дедушкой, который скончался вскоре после того, как она вышла замуж за моего отца.
Сама матушка умерла прежде, чем я осознала, что она всегда рассказывала только про своего отца или про братьев, повторяя одни и те же забавные истории про передряги, в которые попадали Эдгар с Джеком, и почти ничего не рассказывала про себя. Однако из разных язвительных замечаний, оброненных тетей Вайдой в последующие годы, у меня составилась совсем другая картина. Луиза Редфорд была тщеславной ограниченной женщиной, превратившей в ад жизнь своего мужа («бедный Джордж никогда не отличался твердостью характера») и слепо обожавшей своих сыновей, сколь бы дурно те ни вели себя, а к дочери не питавшей никаких материнских чувств. Моя матушка была любимицей Джорджа, и Луиза не могла ей этого простить. Если бы бедняжка могла загадать одно-единственное волшебное желание, однажды сказала тетя Вайда, она попросила бы для себя способности становиться невидимой.
Тетушка утверждала, что не знает, почему Эдгар и Джек уехали в Австралию, но не раз намекала, что они оставили военную службу при довольно темных обстоятельствах. Луиза настаивала на том, чтобы последовать за ними («иного мальчики не заслуживают»), но матушка решительно отказалась ехать, и мой дедушка, воодушевленный примером дочери, тоже отказался — таким образом семья раскололась. По словам тети Вайды, Луиза даже ни разу не написала им из Австралии.
Единственным портретом, хранившимся у моей матери, был миниатюрный портрет ее родной бабушки со стороны отца, которую она в живых не застала. Миниатюра изображала очаровательную молодую женщину с затейливо завитыми белокурыми волосами, но не передавала никакого индивидуального характера. Хранилась та в шкатулке для украшений вместе с восхитительным собранием колец, кулонов, бус, браслетов, ожерелий и серег, по словам матушки, не имевших ни малейшей ценности, но мне казавшихся драгоценным кладом. Однако одна по-настоящему дорогая вещь у нее все же была: брошь, подаренная ей отцом на совершеннолетие. Уже после его смерти матушка узнала, что он заплатил за нее сто фунтов, — гораздо больше, чем мог себе позволить. Брошь представляла собой серебряно-золотую стрекозу, почти два дюйма в поперечнике, с маленькими рубинами вместо глаз и рубином покрупнее, окруженным крохотными бриллиантами, в каждом из четырех крылышек. Еще более мелкие бриллианты усеивали серебряный стрекозиный хвост, а ножки и усики насекомого были из чистого золота. Когда матушка прикалывала брошь к платью, длинная золотая булавка полностью скрывалась под тканью, и казалось, будто стрекоза присела отдохнуть у нее на груди.
Про своего отца я знала еще меньше. Портретов Годфри Феррарса я никогда не видела и о наружности его имела лишь самое смутное представление: с бородкой (но ведь большинство мужчин носит бородку), темноволосый (но ведь у большинства мужчин волосы темные), высокий, но не слишком, привлекательный, но не из ряда вон. В детстве я довольствовалась любыми матушкиными рассказами про отца — а она в основном вспоминала, как они жили в Лондоне после свадьбы, как он пользовал бедняков в Кларкенвелле и каким хорошим, заботливым и добросовестным врачом был, — но почему-то составить сколь-либо отчетливое впечатление о нем у меня не получалось. Папины родители, по словам матушки, умерли еще до того, как она с ним познакомилась, а если у него были братья или сестры, дяди или тети, то она никогда о них не упоминала. Откуда мне знать, может, вся его семья содержалась в Бедламе.
В возрасте восьми или девяти лет я начала понимать, что разговоры о моем папе — а особенно об их жизни в Неттлфорде, где он так долго оправлялся от болезни, — причиняют матушке боль, хотя она изо всех сил старалась не показывать своих чувств. Поэтому я постепенно перестала расспрашивать про него. Живи мы с ней одни, возможно, я проявила бы больше настойчивости. Но наша маленькая семья, обитавшая в коттедже под Нитоном, казалась мне совершенно полной, а внезапная смерть матери, ставшая для меня страшным ударом, вытеснила из моей головы всякие мысли об отце.
Я столь глубоко погрузилась в воспоминания, что вздрогнула от неожиданности, услышав голос Беллы, которая появилась в дверях и сообщила, что «мистер Мардант» желал бы повидать меня, если я достаточно хорошо себя чувствую. Я не увязала имя с прощальной репликой доктора Стрейкера и неохотно согласилась, решив, что меня хочет осмотреть еще один врач. Однако молодой человек, минуту спустя возникший на пороге палаты, внешне походил скорее на поэта, нежели на медика.
Он был примерно одного роста с доктором Стрейкером, но худой, почти изможденный, с густыми каштановыми волосами, довольно длинными и разделенными на прямой пробор посредине головы. В темно-коричневом бархатном костюме, белой сорочке с отложным воротником и полосатом галстуке. Свет из окна падал прямо на лицо, освещая тонкие нервные черты и темные влажные глаза.
— Мисс Феррарс? Я Фредерик Мордаунт, помощник доктора Стрейкера. Он попросил меня заглянуть к вам.
Имя «Мордаунт» отозвалось в памяти слабым эхом, подобным отзвуку далекого колокола, но уже в следующий миг оно бесследно растворилось в волне облегчения, захлестнувшей меня при словах «мисс Феррарс». Говорил молодой человек тихим нерешительным голосом, словно мы с ним находились не в больничной палате, а в светской гостиной. Я пригласила его присесть, но он продолжал неловко стоять в дверях.
— Пожалуй, не стоит… — заикаясь, пробормотал мистер Мордаунт. — Я не врач, и мне не пристало… Тут совсем рядом гостиная, камин разожжен… и я подумал, если вы уже достаточно окрепли, мы могли бы…
Через двадцать минут я шла по полутемному коридору — не совсем твердой походкой, но без помощи Беллы. Девушка постаралась привести меня в приличный вид, и, хотя я по-прежнему ощущала себя страшно грязной, голубое шерстяное платье Люси Эштон сидело на мне как влитое. Мистер Мордаунт ждал у окна в комнате немногим больше моей, но оснащенной диванчиком и двумя потертыми кожаными креслами, стоящими по обе стороны от камина. Серые обои с вертикальными темно-зелеными полосами вызывали в воображении образ зарешеченной тюремной камеры с закопченными дымом стенами. Над каминной полкой висела выцветшая гравюра со сценой охоты.
— Мы с вами уже встречались прежде, мисс Феррарс, — сказал молодой человек, когда мы уселись у камина. — Именно я принял вас в клинику… под именем Люси Эштон, — добавил, слегка покраснев. — Но вы меня не помните, верно?
— Да, сэр, не помню. Позвольте спросить, что вам сказал обо мне доктор Стрейкер?
— Мне известно, что вы перенесли тяжелый припадок и полностью утратили память о последних нескольких неделях. И что вы предпочитаете, чтобы вас называли «мисс Феррарс»…
— Я и есть мисс Феррарс, — перебила я. — Полагаю, доктор Стрейкер показал вам телеграмму?
— Боюсь, да. Но, мисс Феррарс, я здесь не для того, чтобы ставить под сомнение ваше… в смысле, я не имею такого права, ведь я не медик. Доктор Стрейкер просто считает, что беседа в непринужденной обстановке поможет вам вспомнить…
Молодой человек сделал порывистый жест, и тут же смущенно сцепил руки.
— Мистер Мордаунт, — твердо произнесла я, — хотя я не в силах объяснить происшедшее со мной, вы должны понять, что телеграмма — это какая-то ошибка или мошенничество и что я непременно уеду домой в понедельник.
Он пробормотал несколько слов, явно призванных меня успокоить, но больше ничего не сказал.
— Позвольте спросить, — продолжала я, — какое впечатление я произвела на вас, когда появилась здесь?
— Ну… — начал он, снова краснея. — Вы казались очень взволнованной и испуганной, как многие пациенты в первый день своего пребывания в клинике, но исполненной решимости поговорить с доктором Стрейкером, и ни с кем другим, о «срочном деле конфиденциального характера», как вы выразились.
— А кроме того, что вы записали, я еще что-нибудь говорила? О том, почему сюда приехала?
— Нет, мисс Эш… то есть Феррарс… не говорили. Вообще вы держались так, словно… как бы поточнее сказать… словно вы автоматически повторяете зазубренный урок, но ваши мысли где-то далеко.
— А потом? Вы говорили доктору Стрейкеру, что видели меня бродящей по территории.