Жюстина вся дрожала от чувств, пробудившихся в ней от этих воспоминаний. Она понимала, что надо перевести дух, но боялась, что тогда не закончит свой рассказ, а это страшно: Сендзин требовал, чтобы она говорила, и она не могла ослушаться его. — А потом старые беды, с которыми я, казалось, давно справилась, снова начали беспокоить меня. В результате я вернулась в то душевное состояние, в котором пребывала в годы ранней молодости.
Она услышала, как трещит ткань, соединяющая прошлое и настоящее и все былое с необычайной силой давит на ее плечи.
— Окончательно запутавшись в жизни, — продолжала она, — я обратилась — наверное, из отчаяния — к психоаналитикам. Я ненавидела отца за то, что он не уделял мне достаточно внимания, за то, что довел до самоубийства мою слабовольную мать. Мне надо было найти кого-нибудь, кто бы выслушал меня и помог советом. — Она взглянула на Сендзина Омукэ. — Вам этого, наверное, не понять.
— Ну почему же? В Японии тоже есть психиатры, — невозмутимо ответил Сендзин.
Жюстина отвернулась от взгляда луны, выплывшей из-за ветвей.
— Доктор, к которому я обратилась, была женщиной. Она была похожа на таборную цыганку. Помню, как я заявилась к ней в первый раз, разодетая по последней лондонской моде: мини-юбочка, блузка в горошек. Я как раз вернулась из Лондона, куда ездила пошататься по магазинам — дочка миллионера с сумочкой, полной денег, но духовный банкрот. Потом, взглянув на себя в зеркало, я пришла в ужас, и на свой следующий визит к Хони я оделась в джинсы и рабочую блузку. Так и ходила к ней с тех пор.
Жюстина остановилась. Очень трудно вытаскивать из себя прошлое и смотреть этому прошлому прямо в глаза. Особенно если ты была такой несчастной, испорченной девчонкой. Она никогда не рассказывала об этом даже Николасу. Как так получилось, что она кается в грехах перед этим человеком? Потом этот вопрос, так и оставшийся без ответа, просто выпал из ее сознания, помутившегося от массированного воздействия на него.
— Хони носила огромные серебряные серьги из Мексики, разноцветную длинную юбку вроде тех, что носят крестьянки в Гватемале. Ей было совершенно наплевать, как она выглядела, и я переняла это у нее. Она учила меня заглядывать в темные, потаенные уголки своей души, куда я прежде боялась смотреть. Ей приходилось трудно со мной. Я даже думаю, невероятно трудно. Много раз я была не в силах продолжать сеанс: просто сидела и рыдала в голос. Но Хони вытаскивала меня из этого состояния. Ее сила становилась моей силой, а мою боль она впитывала в себя, как губка.
У нее была потрясающая способность принимать на себя чужую боль, как у святой или даже как у иконы. Часто в ее обществе я ощущала себя как в церкви. Причем в церкви идеальнейшей религии мира, которая забирает у людей их страдания, а не выставляет их на всеобщее обозрение.
Хони казалась мне монашкой святого ордена, а на себя я смотрела как на послушницу, которая должна пройти положенные испытания, чтобы показала себя достойной чести быть принятой в число избранных.
Это была моя вечная беда — я никогда не чувствовала себя достойной нормальных отношений с людьми. О том, чтобы любить и быть любимой, и вопрос не вставал. Но постепенно я начала понимать, что Хони любит меня. Она видела все мои недостатки, переваривала все мои грехи — и все же любила меня.
Для меня это было откровением. Конечно, сначала я не могла — и не хотела — верить этому. Но Хони сломила мое сопротивление. Я пришла к ней, как дикий зверек, готовый загрызть себя до смерти. Она сначала отучила меня кусать саму себя, а потом и излечила раны, которые я сама по глупости нанесла сама себе.
Она мне внушала, что берет на себя мои грехи, и заставляла меня верить, что я не одинока. Конечно, я думала, что это западня. Что-то ей от меня надо!
Но Хони была единственным человеком в моей жизни, которой от меня не было нужно НИЧЕГО. Она просто любила меня, чтобы заставить меня последовать ее примеру и начать любить себя.
Жюстина повернулась к Сендзину.
— А ты любишь себя, Сендзин? Мне кажется, что не любишь. Ты слишком поглощен тем, чтобы владеть складывающейся вокруг тебя ситуацией. Вот и Николас такой же. Он сливается с тьмой, он ступает совершенно бесшумно. Иногда мне кажется, что он даже не дышит. Все вроде умеет, но не умеет быть хозяином самого себя. Это же качество я чувствую в тебе, Сендзин. Скажи мне, если я не права.
Сендзин молчал.
— Рядом с тобой я почему-то чувствую себя вроде как с собственным мужем. Отчего это? — Сендзин знал отчего, но предпочел оставить это знание при себе. Вместо этого он потянулся к ней щупальцами своего сознания. Он чувствовал, что их общение будет интересным и плодотворным.
Жюстина чувствовала себя висящей над бездной. Прикосновение Сендзина пронзило ее, как током, и она никак не могла поверить, что все это происходит именно с ней. Этого быть не может, думала она. Мое тело предает меня, как я предаю сейчас Ника. Она дрожала, как в лихорадке, ноги подкашивались под ней, она задыхалась, и до связной логической мысли было далеко, как до звезды небесной.
Лунный свет проникал сквозь крону деревьев. Мне надо бы сидеть дома, как порядочной жене, и ждать возвращения Ника, а я вместо этого нахожусь в компании этого страшного японца, и я, против своей воли, хочу его.
Жюстина плакала и вдыхала в себя пряный аромат, исходивший от Сендзина, когда он уложил ее на крыльце и начал связывать ей руки и ноги. Ее мозг, кажется, пылал, но этот жар был ничто по сравнению с жаром ее тела.
Сендзин чувствовал, что от нее исходит тепло, как от печки. Такие моменты были для него слаще меда. Он давно уже предвкушал этот миг торжества и могущества его искусства.
— Я обещал показать тебе на примере, — сказал он, — каким образом наслаждение и боль могут сливаться воедино.
Но тут в саду хрупнула ветка. Они оба услыхали этот звук, и глаза Жюстины испуганно сверкнули. Ее грудь вздымалась, и он видел, как страх, смешанный с желанием, расширяет ее зрачки, как наркотик. Он подумал, а как его собственные глаза сейчас выглядят, и порадовался, что рядом нет зеркала.
Сендзин прижал палец к губам, приказывая молчать, и беззвучно спрыгнул на выложенную галькой дорожку, ведущую в глубь сада.
Удивительно, почему галька не хрустнула под его ногой, подумала Жюстина. Будто он совсем ничего не весит. Видя, как он скользит по саду, Жюстина опять вспомнила Николаса, и воспоминание полоснуло ее, как ножом по сердцу.
Она дрожала от ночной прохлады и от того, что в какой-то мере освободилась от непонятных и странных сил, воздействующих на ее сознание и мешающих его нормальному функционированию. Она и сейчас чувствовала их в себе, хотя и не с такой интенсивностью. Они были похожи на остатки неприятного сна, которые сохраняются в твоем сознании и влияют на настроение в течение всего дня.
Они не покинули ее и после ухода Сендзина. У нее было ощущение, что она лежит в гамаке, тихо и ритмично покачиваясь, вся во власти эротических мечтаний. Как во сне, она повернулась набок и стала смотреть в ту точку сада, где исчез Сендзин, ожидая его возвращения, будто он, а не Николас, был ее мужем.
* * *
Хан Кавада чертыхнулся про себя. Сидя на корточках в кустах напротив дома Линнера, он вынул нож с длинным, тонким лезвием. Рукоятку его он сам усовершенствовал, обернув темным шероховатым материалом, так, чтобы нож не выпал в критический момент из руки, даже если она станет скользкой от пота или от крови.
Сейчас он испытывал невольный страх. Его сознание, одеревеневшее от многочасовой слежки, впадало в некое сумеречное состояние. Воспоминания начали сливаться с настоящим, и жена, умершая уже полгода назад, снова была с ним. Она скоропостижно скончалась, когда Хан был занят выполнением очередного задания Барахольщика. Врачи, присутствовавшие при ее кончине, заверили его, что если бы он даже был рядом с ней, когда случился удар, то ничего не смог бы сделать, чтобы продлить ее жизнь. Обширный инфаркт миокарда, сказали они, подобен землетрясению: ничего не остается делать, как оценивать понесенные потери. КАРМА.
Так они сказали. Но Хан не мог не казнить себя, потому что по характеру своей работы он редко бывал дома, да и то в такие часы, когда подлинное общение невозможно. Сейчас, вспоминая случившееся, он осознавал, что любил свою работу больше, чем жену. Такова его карма. Однако знание этого мало утешало и вряд ли могло служить оправданием смерти жены.
С самой ее смерти его не покидало ощущение одиночества. Прежде он даже в душе гордился тем, что живет в добровольной изоляции от всего человечества, как тень, скользящая в ночи. Он носил свое одиночество, как солдат носит единственную медаль. Теперь оно давило на него, как бремя, иссушая душу и покрывая морщинами кожу. Временами он чувствовал себя старше своего отца, пережившего Хиросиму.