Солнце уже садилось и больше не грело, но это, конечно, объяснялось поздним часом, а не моими мыслями. Я застегнула пальто и поудобней устроилась на сиденье, чтобы не озябнуть на свежем ветру.
Миновав здание телеграфной компании «Вестерн юнион», я какое-то мгновение наблюдала в зеркало заднего обзора, как оно уплывает от меня.
Не знаю, почему вдруг съехала на обочину, дала задний ход и медленно двинулась к тому месту, мимо которого только что проехала.
Остановившись, вышла из машины и направилась к зданию. У меня не было никаких определенных мыслей вроде: «Я вхожу сюда, чтобы сделать то-то и то-то». Я просто вошла туда, села за стол, придвинула к себе картонку с бланками и, взяв прикрепленный цепочкой карандаш, начала писать печатными буквами:
РИД ЭНД СЬЮЭЛЛ
ДЛЯ ХАРЛАНА РИДА
МАРКЕТ-СТРИТ САН-ФРАНЦИСКО
ВОЗВРАЩАЙСЯ ПОЕЗДОМ ВМЕ…
Тут я остановилась и огляделась по сторонам, совершенно не задумываясь о том, что меня окружало. Молочно-белая люстра под потолком, уже зажженная, хотя на дворе еще было светло. Низкорослый рассыльный, с виду лет двенадцати, на самом же деле, наверное, гораздо старше, в оливково-серой униформе, сидевший болтая ногами на скамье у стены в ожидании, когда надо будет нести очередную телеграмму. Мужчина у стойки, заполняющий бланк и механически подсчитывающий слова, даже не читая их. Толстенький кубик белых листков на стене — отрывной календарь, на самом верхнем — черное «16».
Я опустила взгляд, скомкала бланк, бросила его в корзину и начала снова:
РИД ЭНД СЬЮЭЛЛ
ДЛЯ ХАРЛАНА РИДА
МАРКЕТ-СТРИТ САН ФРАНЦИСКО
ВЫЛЕТАЙ ДНЕВНЫМ РЕЙСОМ ВТОРНИК ВМЕСТО СЕГОД…
Текст оказался еще хуже.
Я спросила себя: «Зачем ты это делаешь?» — и не могла найти ответа. «Ты что, нервничаешь? Нет, разумеется, нет. Ты что, боишься? Разумеется, нет. Неужели ты и вправду поверила в такую чепуху? Не будь дурой! Тогда в чем же дело? Ты ведь знаешь, как он бы к этому отнесся, правда? Он бы просто рассмеялся и после постоянно подшучивал бы над тобой. Нет уж, лучше ничего не посылать».
Я положила карандаш, и от цепочки, которой он был привязан, на стеклянной столешнице образовалась замысловатая арабская вязь.
Встав, я направилась к двери, но тут же вернулась, оторвала верхний листок блокнота с незаконченной телеграммой, скомкала его и бросила вслед за первым, чтобы адрес случайно не попал в чужие руки, и решительно вышла.
На обратном пути стало уже довольно прохладно. Солнце село, на дорогу опускались сумерки, ветер так и норовил укусить, и, оказавшись наконец дома, я испытала чуть ли не радость. Не часто я возвращалась с прогулок в одиночку в таком хорошем настроении.
В тот вечер прислуживать мне миссис Хатчинс поставила пышущую здоровьем приветливую шведку, и каждый раз, стоило ей войти, в комнате становилось как-то теплее, хотя, будучи новенькой, она чувствовала себя еще очень неуверенно и допускала много промашек. Мне стало интересно, с чего это вдруг я осознала, будто в комнате недостает тепла. В ней ведь, казалось бы, должна сохраняться прежняя атмосфера. А поскольку другая женщина уже ушла, в комнате осталась именно я, мне пришло в голову, что вся эманация исходит от меня и что виной всему я.
— Как, вы сказали, вас зовут? — спросила я.
— Сайн, мисс.
— Будьте добры, пройдите и врубите вон тот выключатель. Тот, что у двери. Да-да, вот этот.
— Врубить его, мисс? — в замешательстве спросила она, протянув к нему руку. Вероятно, она подумала, что я хочу, чтобы она сорвала его со стены и выбросила.
Я улыбнулась, но не так широко, как улыбнулась бы в какое-нибудь другое время.
— Я хочу сказать, нажмите его пальцем. Вот так.
Вспыхнул яркий свет, я наклонилась и задула чертовы свечи. До меня только сейчас дошло, что я их терпеть не могу. Впрочем, нет, свечи, по-моему, мне всегда нравились. Интересно, с чего это вдруг я их возненавидела, прямо посреди трапезы?
Служанка одобрительно кивнула:
— Так лучше. Они хорош для церкофф, этти маленький штучкка, но не для домм. Делает слишком мрачный.
Остаток вечера вспоминается мне сейчас в виде отдельно снятых кадров, однако смонтированных вместе и составляющих единое целое. Вот я развалилась в мягком кресле в гостиной, в позе крайне оскорбительной праздности, какой никогда бы не позволила себе, находись рядом со мной кто-нибудь еще — любой другой человек, кроме него. Плечи — почти на уровне сиденья, над ним лишь слегка возвышается голова, подушкой которой служат сплетенные руки. Скрещенные ноги, вытянутые во всю длину, как одна конечность, пятка отбивает ритм. Музыка с богатой аранжировкой ударными льется из освещенного радиоприемника сбоку от меня на комоде твердого дерева. Мои туфли стоят сами по себе, напоминая пару лодочек, вытащенных на берег, после того как любители прогулок по воде их покинули. Сигарета лежит на ободке стеклянной пепельницы рядом с креслом; от нее вверх, под самый потолок, тянется дымок, будто серая, иногда раздваивающаяся нить разматываемого клубка.
Обычный вечерок дома, как и сотни других до него, как сотни других, которые последуют за ним. Удовлетворенность, полное отсутствие мыслей в голове; тут и описывать-то нечего, так, настроение, состояние бытия, никакого действия.
Когда человек пребывает в мире со всем миром, он поет. Когда же музыка уже звучит, вы просто присоединяетесь к ней. Голоса у меня сроду не было. На обычном разговорном уровне или чуть выше он уже становится музыкально неуправляемым. Однако, если я мурлычу потише, я еще могу оставаться в ключе. А в комнате все равно никого не было, и я стала подпевать исполнителю, повторяя за ним слово в слово.
Вдруг я резко вскочила с кресла. Туфли так и остались стоять там, где стояли. Тонкая серая нить на мгновение заняла горизонтальное положение, затем неторопливо вернулась в прежнее и снова потянулась вверх.
Я посмотрела туда, где только что возлежала, и легонько провела рукой по лбу. Неужели это была я? Выходит, я так быстро переместилась в пространстве? Почему, что произошло, что случилось?
В кресло уже не вернулась. Из комнаты что-то ушло, оставив ее более пустой и огромной, чем прежде. Вероятно, какая-то атмосфера, какая-то неуловимая внутренняя гармония, ибо все ее чисто физическое содержимое осталось. Свет по-прежнему горел, но, казалось, растерял свои яркость и тепло, как будто его умерили, остудили. Для одного человека комната была очень большая. Вокруг меня оказалось слишком много свободного места. А на дворе воцарилась темная ночь. Еще минуту назад ни о чем таком я и думать не думала.
Ни с того ни с сего обнаружилось, что мне не нравится музыка — по крайней мере, именно эта подборка, которую передавали по радио, — точно так же, как за столом я неожиданно поняла, что мне не нравятся свечи.
Подхватив туфли за ремешки, я прошлепала из комнаты в чулках. А свет выключила, потянувшись назад, даже не оглянувшись. На этом кадр кончается.
А вот еще один, покороче. Сижу на обтянутом шелком пуфике наверху перед зеркалом в своей комнате. Шея сзади оголена, лицо как за занавесом из копны волос, переброшенных вперед. Я их расчесываю, ритмично взмахивая щеткой. Щелк — поднятая рука замирает в воздухе. Через пробор в волосах я только что увидела на туалетном столике небольшие складные часы в форме шатра. Одиннадцать тридцать. Самое время ложиться спать, обычное мое время, когда меня не задерживали против моей воли на каком-нибудь скучном приеме. Но ведь мне вовсе не нужно было так резко останавливаться и перестать расчесываться ради того только, чтобы удостовериться, который час.
Я все смотрела и смотрела на часы. Потом провела пробор и раздвинула волосы, открыв часть лица, повернулась и бросила взгляд в сторону кровати. Не на саму кровать, а на прикроватную тумбочку со стоявшим на ней телефоном.
Потом вернулась в прежнее положение и еще раз посмотрела на скошенный циферблат. Одиннадцать тридцать. Восемь тридцать. Я решительно положила щетку, резко мотнула головой, и занавес из волос, взлетев вверх, упал на спину, на свое обычное место.
Я прошла, уселась с краю на кровать и сняла телефонную трубку.
— Междугородную, пожалуйста. По личному делу. Это Джин Рид. Хочу поговорить с Харланом Ридом в отеле «Пэлис», Сан-Франциско, Калифорния.
Сообщив свой номер, я вернула трубку на рычаг и только тут удивилась. Интересно, а для чего я это сделала? Что творится со мной сегодня вечером? И не кому-нибудь, а ему! Я же ни за что не осмелюсь ему ничего сказать. Господи, да он же расхохочется. Пожалуй, лучше отказаться от разговора, пока меня не соединили.
Рука уже потянулась к аппарату, потом повисла в воздухе и вернулась на место. Казалось, рука не могла решиться, как и голова.