Хони внушала мне, что я другая, чем моя мать. Но этого было недостаточно. Я изо всех сил старалась выработать в себе желание взрослеть, стать в свой черед матерью. Но, Боже, это было нелегко. Я изводила себя годами, слез пролила Бог знает сколько. В конце концов, кажется, убедила себя, что я не превращусь в свою мать. Приехав сюда, в Японию, я забеременела, но дочь умерла. Я прошла сквозь боль утраты, как взрослая женщина. Я стала гордиться собой. Когда мой муж серьезно заболел, я поддерживала его, чувствуя свою силу.
И вот теперь, когда я опять беременна, я не знаю, хочу ли я ребенка. Я опять, как в юности, страшусь ответственности. Будто я вновь в кабинете Хони, трепещущая от ужаса при мысли, что становлюсь моей матерью. Все опять вернулось. Я снова чувствую, будто становлюсь моей матерью, что я не способна нормально родить и стать нормальной матерью. Не хочу!
Тело ее сотрясалось от рыданий, и Сендзин молчал, придерживая ее за плечи. Я тоже ненавидел мать, думал он. Только моя сестра знала об этом и никак не могла понять, пока я не объяснил ей, и не словами, а делом. Такая строптивая, своевольная девчонка. Привыкла добиваться всего, чего хочет. Но со мной такие штучки не пройдут. Я пытался отучить ее от своеволия, но не очень успешно. Пришлось прекратить уроки. Понял, что она скорее сломается, чем согнется. Ее духа не изменить, хотя он несовершенен. Вот мать бы я изменил, если бы мне была предоставлена такая возможность. Она, как эта женщина, тоже была слабой, ущербной. Лекарство, причем самое радикальное, пошло бы ей на пользу. Все, кто знал ее, говорили то же самое.
Вся моя жизнь была посвящена тому, чтобы воспитать в себе силу и несгибаемость во всем: Я не могу позволить себе роскошь даже секундной слабости. Меня даже в дрожь бросает при мысли, что во мне живет частица матери. Интересно, слабость переходит по наследству через гены или проходит через пуповину в виде яда?
Чувствуя груди Жюстины, прижимающиеся к его мускулистой груди, ощущая ее бедра и губы, Сендзин ничего не чувствовал, как не чувствовал ничего, глядя на обнаженное тело Марико, танцовщицы из «Шелкового пути», как не чувствовал ничего, соблазняя в собственном кабинете Томи, как не чувствовал ничего, входя в бесчисленных женщин, населяющих его прошлое, как дорожные знаки в чужедальней стране. Только думая об Аха-сан, он мор возбудиться при прикосновении к женскому телу.
Очнувшись от своих мыслей, он услышал шепот Жюстины:
— Спаси меня. О, спаси меня! — и задрожал от желания, как если бы она шептала: «Возьми меня».
Потому что он думал о своей матери, с которой он делился всем: силой, греховными мыслями, наказаниями, страхами слабости, судьбой. И желание, как боль, захлестнуло его.
Жюстина лежала так близко, что Сендзин ощущал тепло ее грудей, слышал биение ее сердца. Ее лицо было повернуто к нему. Свет звезд мерцал в волосах, лунный свет серебрил нежную кожу на шее.
Обхватив бедра Жюстины своими мощными ногами, Тандзян начал опять затягивать у нее на шее шелковый шнур. Она попыталась вскрикнуть, но не смогла. Ее губы блестели в лунном свете. Ему показалось, что они в крови, как у волчицы, воющей на луну, и он понял, что ему хотелось влить ее жизнь в себя, как он пытался делать, всасывая шепот Марико в момент ее смерти. Это же он пытался делать со всеми своими женщинами. Обладать ими в полном смысле этого слова.
Потому что он не мог обладать своей сестрой в такой же мере, а для него только этот способ мог заполнить то страшное место внутри него, где наслаждение было болью, а боль — наслаждением.
— Наслаждение и боль, Инь и Янь, свет и тьма, — хрипло шептал Сендзин. — Все это ложная реальность. Кшира раскрыла мне истину: наслаждение и боль едины, и момент их единения лежит вне этого мира, ведя к состоянию более высокому, чем экстаз. — Его жаркое дыхание обжигало ее щеки. — Я обещал показать тебе это на примере. Я хочу, чтобы ты поняла...
Сендзин потянул ее за юбку, грубо разорвал белье. Глаза Жюстины открылись от ужаса, заполняя пространство лица, как река в период дождей выходит из берегов, затопляя окрестные поля. Ее ужас сочился через поры, как пот, и его особый запах заставил затрепетать его ноздри. Член у Сендзина был как каменный, он совсем его не чувствовал. Жесткий и онемевший. Сендзин думал об Аха-сан. Не только о Жюстине. О сестре тоже. Сестра, обладание. Шнурок врезался в шею Жюстины все глубже. Шея покраснела и начала раздуваться. Он еще сильнее затянул петлю, вздутие увеличилось, И Сендзин чуть не завыл от переполнявшего его желания.
Он еще сильнее потянул за шнурок, еще сильнее перекрывая доступ кислороду, и ее голова повернулась к нему. Глаза выпучились в своих орбитах, из уголков рта потекла слюна, бедра колыхались, дразня его пульсирующий член. Сендзин сгорал от желания. Никогда в жизни оно не было таким невыносимым, таким свирепым. Трепеща от нетерпения, он полез на нее, как вдруг совершенно непрошеная мысль остановила его: она же, дура, умрет, так и не сказав... Он вспомнил, что она ему нужна в другом, не в этом — и его горячая сперма, отчаявшись выйти более достойным образом, пролилась без толку.
Сендзин зарычал, как дикий зверь, лицом вперед упав на Жюстину. С рыданием он размотал шнур на ее шее, и перед его помутившимся взором в ее лице проступали черты и Аха-сан, и его сестры: они все слились в его сознании в одно, потому что они были нужны все три.
Затем три образа, задрожав, разлетелись в стороны. Сендзин с нежностью целовал уже почерневшую полосу на шее, лизал ее языком, чувствуя солоноватый вкус кожи.
Он приподнял голову Жюстины и подложил под нее свой локоть, чтобы унять боль.
— Ты мне должна сказать, — хрипло прошептал он. — Я должен знать, что твой муж, ниндзя, сделал с изумрудами, которые он забрал из шкатулки. — Он был уверен, что Жюстина слышит его, и, приложив губы к самому ее уху, заговорил: — Дума, дума! Вот ниндзя стоит в своем спортзале со шкатулкой в руках. Вот он вынул изумруды из нее. Ты видишь, как они мерцают на свету. Говори мне, что он с ними делает. Говори!
Жюстина, слегка приоткрыв глаза, подняла голову, ошалевшую от Тао-Тао:
— Мне кажется... я вижу... что-то...
— Что? Что?? — Но Сендзин понимал, что сейчас он от нее ничего не добьется. Ничего из нее криком не выудишь. Надо терпеливо...
Он глядел в ее бледное, все в капельках пота, лицо. Но скоро. Пусть пока посидит в лунном сиянии. Надо развязать ее. Пока.
* * *
Шизей, одетая в свой новый шикарный костюм от Луи Феро, который подарил ей Дуглас Хау, закрыла дверь дома на Фоксхолл-роуд, где она временно проживала, легко сбежала по ступенькам к черному «Ягуару», который стоял у крыльца в ожидании ее.
Брэндинг сам сидел за рулем. Хотя у него был шофер, большой специалист выбираться из пробок в часы пик, который возил его на Капитолийский холм или даже дальше — в Пентагон, в то время как Брэндинг просматривал свои бумаги, сидя на заднем сиденье, в свободное от работы время он предпочитал водить машину сам, наслаждаясь бархатным рычанием мотора.
— Ты выглядишь просто сногсшибательно! — восхитился он, когда она садилась рядом с ним на кожаное сиденье. — С такой и показаться не стыдно.
— Так какой сюрприз ты приготовил для Хау? — нервно спросила Шизей.
Брэндинг засмеялся, посылая машину вперед. В вашингтонские сумерки.
— Ты наверняка знаешь генерала Дикерсона, любимого пса нашего сенатора в Пентагоне. Ну, тот, который лает таким хриплым басом? В общем, минут двадцать назад, когда Хау облачился в смокинг, чтобы ехать на этот банкет, ему позвонил генерал. Но, знаешь, один из моих секретарей умеет точно имитировать голос Дикерсона. Так что не исключено, что это он позвонил сенатору двадцать минут назад. Но кто бы то ни был, этот парень сообщил Хау, что в Джонсоновском институте произошла серьезная утечка информации. У Хау, естественно, сразу же потекли слюнки от предвкушения жареного. Жадины обычно легко предсказуемы.
Генерал — а может быть, и не генерал — настаивал, что им надо срочно встретиться в дебрях Мэриленда, куда эта информация утекла прямым путем.
Брэндинг опять засмеялся.
— Так что у Хау поездка туда займет примерно часа полтора, а может, и больше, поскольку шофера он отпустил и вести машину придется самому. С час он прождет там, мучительно думая, не перепутал ли он время встречи или не задержали ли генерал по дороге. Ну, а потом девяносто минут на дорогу домой. К тому времени банкет благополучно подойдет к концу.
Было почти восемь вечера, наиболее неприятная часть времени пик позади, уже зажигаются прожектора, освещающие памятники славного прошлого Америки. Самое волшебное время, думал Брэндинг. В Нью-Йорке его встречают на пути в какое-нибудь шоу на Бродвее, в Париже — на пути в «Гранд-Опера», в Токио — в сверкающий огнями ресторан в Роппонги.
Здесь, в Вашингтоне, они направлялись в место, при одной мысли о котором у Брэндинга начинало сильно стучать сердце, — в Белый дом. Интересно, будет ли он когда-нибудь сидеть в Овальном кабинете, принимая поздравления с избранием, на высший пост в стране? Ведь именно с такой мысли началось его продвижение по коридорам власти.