Гребнев слушал и думал. Думал и слушал. Слушал и понимал, почему Долганов ранее не уходил, хотя его не раз и не два и не в самой вежливой форме приглашали на выход. Да без этой последней точки над i мыслимо ли было Долганову уйти?!
Гребнев слушал и думал. Думал, что нестыковка. Гребнева всегда отвращали самые интригующие детективы своими последними страницами – теми, где умный-умный собирал всех в кружок и втемяшивал им простым, немудреным текстом: как, кто, что, зачем. Не столько всем собравшимся в кружок (они и так созрели за триста-четыреста страниц, только намекни – все поймут), сколько читателям. Оно так, читатель только и ждет, когда ему все втемяшат – и того, чего он, читатель, не знал, не подозревал, ибо только на последних страницах и обнаруживается. Оно так.
Но Гребнев – не читатель. И Долганов – не умный-умный. Нестыковка. С какой радости или печали Долганова понесло? Да, из того, что он сказал, не все понятно, но ясно, что он, Долганов, большая сволочь. Что-то такое случилось тогда, и Долганов уверен, уверяет себя и Гребнева, что любой на его месте поступил бы так же. (Как? Конкретно, как?! Гребневу неважно теперь. Важно, что это было. И было это плохо). И Долганову, не вникая в подробности, надо было за все не тортом в физиономию запортить и даже не костылем. Сволочь с идеей! Даже из того, что Долганов сказал, даже из этого…
Мельник, по Долганову, под амнистию попал бы! А то, что амнистия объявляется только для преступников, – это как?! И если амнистирован, то, значит, был осужден, – это как?! И если преступник, то попробуй требовать к себе отношение как к честному, ни в чем не повинному, – это как?! Чего там! Авксентьев был признан без вины, отпущен. За него поручился командир отряда. И что?! Сам же Долганов его склоняет на все лады Парину: не все ясно с военным прошлым. Сам же Долганов, у которого – вот выясняется! – не все ясно с военным прошлым! Что же там такое?
Если верить саге о Долганове, накорябанной Париным, то действительно три года геройски партизанил, действительно первым, одним из первых вошел в город, действительно пацаном прошел через все, что и взрослому не всегда под силу.
Парин осторожен – на таком материале, о том времени не стал бы врать или даже просто умалчивать. Себе дороже обойдется, если всплывет. Значит, Парин ничего такого не знал и не знает. И никто не знает.
И Гребнев не знает. Только строит версию, свой вариант. Версия и есть лишь версия. Нужно полное знание, и потому Долганов неуязвим. Хоть и приоткрылся… И уязвим как раз Гребнев, когда и если вякнет какую-то там версию. Мол, сам слышал от Долганова. Слышал Гребнев плохо – опять звон в ушах нарастал, глушил. Вот сволочь!
Но с чего эту сволочь понесло на манер умного- умного с последних страниц?!
– А пленку вы, Павел Михайлович, я вам настоятельно советую, сотрите. Можете поверх музыку записать. Хорошую музыку, ритмичную. Гимнастику под нее делать будете. Преотлично для здоровья… Сотрите, сотрите. Некуда музыку будет писать – пленка нынче дефицит. Это я вам как умелый хозяйственник авторитетно заявляю. Вот эту пленку, вот эту! – Долганов указал своим веским пальцем на магнитофон. – Этого совсем не надо. Никому не надо. Ни вам, ни мне, ни мельнику вашему, ни городским, ни районным… Никому! – подступился к магнитофону, перемотал немного назад, нажал.
– «А паренек тот – что ж, паренек. У него своя правда была, понимать надо. Каждого понимать надо. Паренек тот совсем распашонок. Видимость одна, что взрослый. Какая у него правда? Время было…».
– Видите? Пра-ав Трофим Васильевич. Каждого понимать надо. Своя правда была. Мельник безграмотный – и то понял. Другой вопрос, как он добрался до меня. Но ответ я найду. И глядите – добрался, но понимает. А вы никак не хотите! Я же вам уже говорил: немного есть того, что стоило бы хранить вечно. Испорченный желудок гарантирую. А вы Ваньку валяете, светски беседуете.
Гребнева прошибло! Пробурился! Понял! Вот тебе и эффект плацебо!.. Цебо-цебо-бо-бо-бо!
Долганов пришел к нему как раз в тот момент, когда шла расшифровка! И как раз прозвучало – мельник о следователе! Возможно, Долганов и не планировал столь долгой, светской беседы. Возможно, Долганов просто устроил бы «маленький мужской разговор» про Валентину – сильный ход! Ведь Гребнев, наверное, не стал бы тогда писать о мельнике. Получалось бы, что он гадит мужу Валентины, гадит сознательно за то, что Долганов – муж Валентины. Поди докажи обратное хотя бы самому себе! Не докажешь. И не стал бы писать. Или стал бы?..
Но Долганов сам открыл дверь чужим ключом, сам пришел в чужую квартиру. И сам получил по мозгам прямо с порога: «А паренек тот – что ж, паренек…».
Мы легко забываем свои ошибки, если они известны лишь нам одним. Ларошфуко. Эрудирован Долганов. Да, забываем, если не напомнят. Если только делаешь вид, что забыл, то каждая частность даже по совершенно иному поводу замыкается на того, кто делает вид, что забыл. (Бегущий в толпе – мнящий, что только на него все и смотрят). «А паренек тот…». Сколько было Долганову тогда? Тринадцать? Четырнадцать? Мельник – про следователя, а Долганов – не про него ли, не про Долганова ли?! Про кого же еще!
Ай, да паренек! Ай, да следователь! Через тридцать пять лет, а докопал! Косвенно, а докопал! Сам в этом принял участие, пусть опосредствованно, через Авксентьева, а докопал, расшевелил! И не знал мельник ничего о Долганове, и следователь-распашонок ничего о Долганове не знал. А докопал, расшевелил! Вот это эффект! Плацебо! Не таблетка, а разговоры о ней!
Долганов получил по мозгам, войдя в квартиру и услышав запись, на ходу перестроился. Не дурак! Если у Гребнева за душой не только Валентина, но и «неясное военное прошлое» Долганова, то маленького мужского разговора не хватит. Не те козыри против паренька-распашонка, принятого Долгановым на свой счет.
Вот Долганов и сменил тактику. «Охмурял». Не дурак!.. Дурак! И сволочь!.. Но что же там такое произошло? Тогда?
– Ну, так я вам еще раз напомню! – прощально сказал Долганов. – Ich kann gewip Wurst machen aus Ihnen! Я из вас запросто могу сделать котлету. В немецком – не котлета, а колбаса, но сути это не меняет. Могу. А вы – нет. Кстати, хотя бы в силу моей депутатской неприкосновенности. Надеюсь, у вас нет сомнений, что меня сегодня изберут? У меня – нет.
– Как зуб? – напоследок спросил Гребнев не без вызова.
– Успокоился, благодарю. К слову, что за таблетку вы мне всучили? Это конечно не… как вы там лопотали?., это я понял. Но, надеюсь, не отрава?
– Глюконат кальция. Совершенно безвредно! – заверил Гребнев. – Зато с эффектом плацебо. Знаете, что это такое? Полюбопытствуйте на досуге, в чем эффект! – вероятно, в голосе у него проступило нечто.
– Непременно! – Долганов, уже выйдя на лестничную площадку, склонился в церемонном вызывающем полупоклоне. Но в глазах не было победы, была реакция на нечто, проступившее в голосе Гребнева. Спохватился, отслеживая назад: не раскрылся ли? не зря ли раскрылся хоть в той степени, в какой раскрылся? и стоило ли?
Гребнев с силой захлопнул дверь, чтоб по носу задело. Не задело. А жа-аль! В чем же таком раскрылся Долганов? В слишком многом, чтобы безошибочно заключить: сволочь! В слишком малом, чтобы доказательно объявить всем; это – сволочь!
На том и расстались. Обоюддозадаченные. Полный дискомфорт в душе.
… Самое смешное, но очень логичное в своей нелогичности, – первое, что сделал Гребнев, это полез в Даля.
«Вот, к примеру, колбаса».
Он ему покажет – колбасу! Ишь, немецкий богаче!..
«КОЛБАСА, кишка, начиненная рубленнымъ мясомъ съ приправами, б. ч. изъ свинины. На колбасахъ штаны проел! – дразнят приказныхъ. Коли бъ у колбасы крылья, то бъ лучшей птицы не было! (Ага! Даже у Даля есть! Вариант «лучшей рыбы»! А этот… говорит!). Колбасный, к колбасе относящ. Колбасник – кто делаетъ или продаетъ колбасы… Бранное или шуточное прозвище немцев…».
– У, кол-лбасник! – выразился Гребнев. – Знаток языка!
«Сотрите, сотрите!».
Так Гребнев и стер!
«Не советую!».
Так Гребнев и прислушался к совету! Да он этого колбасника!.. Он… он сейчас такого понапишет! Про все! У-у, кол-лбас-сник!
***
«Солнце поднималось, сначала заслоненное лесом, просеянное сквозь стволы бликами. Потом взобралось на верхушки самых высоких деревьев, оттолкнулось от них и прошествовало еще выше, выше. Как и вчера, и позавчера, и каждый день, год, десятилетия. Освещая щедро и нежно-зеленый ковер поля, раскинувшегося до горизонта, и спелые волны этого поля, и зябнущую, усталую черноту отдавшей урожай земли, и одеяльную ослепительную покойную снежность – до весны.
Весна-лето-зима-осень. Хлеб. Солнце поднималось, шествовало привычным путем, всматриваясь с высоты, все ли в порядке? Зеленый-желтый-черный-белый. Весна-лето-осень-зима. Да, все в порядке! Будет хлеб!