– Так значит, твои соплеменники не убивали Уильяма? Разве не они повесили его вниз головой, чтобы крысы сожрали его мозг и другие части тела?
– Да кто бы мог повесить господина Уильяма вниз головой? – рассмеялся Годефруа. – Нет, конечно, нет! Невозможно себе представить, чтобы кто-нибудь учинил такое над господином Уильямом. Это было наказание, которому братья Краверы подвергали непокорных носильщиков. Хотя придумали эту казнь не они, а господин Гарвей.
– А что случилось с белой девушкой? – Мне хотелось сделать еще одну попытку.
– Да что вы, господин Томсон! – сказал он. – О какой еще белой девушке вы говорите? В экспедиции не было женщин, а уж тем более – белых.
– Иди домой, Годефруа, – ответил я резко.
В этот момент музыканты перестали играть. Изменение моего тона и наступившая тишина смутили Годефруа.
– Я что-то не так сказал, господин Томсон? Вы на меня рассердились?
– Возвращайся в пансион.
Он ушел. На столе стояла бутылка виски, в которой еще оставалось довольно много спиртного, и я выпил все. Сначала я говорил самому себе, что виски помогало мне думать. Это была ложь. Я пил, потому что спиртное помогало мне не думать.
Мне показалось, что мои мысли и я сам действовали независимо друг от друга. В груди у меня скапливались отчаяние и страх в равной пропорции. Мой мозг хотел стереть с лица земли Годефруа, или Модепа, или того, кем этот человек был на самом деле. Я говорил самому себе: это самозванец, дезертир, эту ловушку поставил нам Каземент, который был озлобленным содомитом; это необразованный негр, ему нельзя доверять. Но виски в бутылке кончилось, и я осознал, что без горючего подобные идеи никакого основания под собой не имели. «Хорошо, – решил я эту проблему, – тогда пойдем за горючим».
Я вышел на улицу, но вместо того чтобы пойти домой, отправился в другой бар. Когда и его закрыли, я пошел в другой. Каждое следующее заведение было хуже предыдущего. В конце концов передо мной оказались только закрытые двери. Но я продолжал свои поиски с героической и упрямой настойчивостью, присущей пьяницам. Недалеко от мола я нашел последний открытый бар, если можно так назвать это место. Он оказался самым отвратительным из всех; настоящая гнусная дыра. Все женщины там были проститутками, а мужчины – ворами, или наоборот. Меня это не волновало. Здесь я мог получить выпивку в обмен на свои деньги.
Бар имел форму лабораторной колбы с узким горлышком, где размещалась стойка; в конце этого прохода помещение расширялось. Заведение было набито людьми, и всем приходилось разговаривать очень громко, потому что акустика была ужасной. Мне пришлось кричать прямо в ухо официанту, чтобы он меня понял. Тела сгрудились в проходе и двигались так, словно плавали в густой грязи. Я хотел отвлечься от своих мыслей и стал обдумывать причины, по которым архитектор построил такое неудобное помещение. Несмотря на то что винные пары затуманивали мой мозг, мне не составило особого труда сообразить, в чем было дело, и я рассмеялся.
Этот бар казался приютом самых развратных, гнусных и опустившихся людей Лондона, а потому его посетители всегда были начеку: в районе порта часто устраивали облавы. Длинный проход позволял издалека увидеть входящих полицейских. Собравшаяся вдоль стойки толпа мешала им быстро продвигаться вперед. Тем временем, преследуемые успевали выскочить на улицу через окно в небольшом зале, который, вероятно, предназначался для танцев.
Я слишком много выпил. Мои мысли двигались по спирали. Я подумал, что Англия создала самую большую империю в мире, и это делало мою страну воплощением мирового зла. Потом я подумал, что Лондон был ее столицей, и это делало его самым развратным городом мира. А поскольку я сейчас находился в самом ужасном баре самого ужасного города самой ужасной страны мира, то его посетители, по логике вещей, должны являться самыми гнусными представителями человеческого рода. Следуя этим рассуждениям, самые гнусные из гнусных должны были собираться в глубине помещения, как можно дальше от входа и как можно ближе к окнам. Я вытянул шею, не вставая со своего места примерно посередине стойки, чтобы посмотреть на эти отбросы человечества и, естественно, увидел там Маркуса Гарвея.
Он танцевал со старой проституткой, которая напоминала своей раскраской тропического попугая. Мелодию создавали скрипка, каблуки, стучавшие по полу, ладони, хлопавшие не в лад, и множество голосов, испорченных табаком. Маркус и его партнерша смеялись. Она хохотала, как сумасшедшая, а он смеялся над ней. На платье женщины было невообразимое количество пятен, больших и маленьких, давно засохших и совсем свежих. Я не мог даже представить себе, сколько различных жидкостей создали этот разноцветный архипелаг. Среди танцующих двигался один мужчина, который был так пьян, что не держался на ногах, но толпа удерживала его в вертикальном положении. Он повисал то на одном человеке, то на другом и старался пристроить свою голову на чье-нибудь плечо, пока его не отталкивали в сторону, и бедняга принимался искать следующую жертву.
Проститутка наскучила Маркусу, и он сменил ее на кружку пива. Женщина выразила ему свое недовольство, и тогда Гарвей ударил ее кружкой по голове. Публика, заметившая этот инцидент, захохотала. По лицу женщины текла смесь крови, пива и белой пудры. Она потеряла сознание, но подобно сонному пьянице, не падала на пол. Не могу сказать, сколько времени я завороженно следил за головами проститутки и пьяного мужчины. Они безвольно кружились, как два волчка, в людском море. Рано или поздно их головы окажутся на одном и том же плече, а губы сольются в поцелуе. Тут я сказал себе: «Проснись».
Я направился в сторону Маркуса. Но продираться через лес рук, ног и тел было тяжело. Мне приходилось безжалостно расталкивать людей, нанося им удары локтями по ребрам, и раздвигая толпу руками. Маркус заметил меня, когда нас разделяло расстояние метра в три. Он замер на месте, как ящерица на солнце, и видел теперь только меня. Гарвей стал другим человеком: его ярко-зеленые глаза показались мне затянутым ряской гнилым прудом. Никогда раньше я не видел на его лице такого выражения. Это была дерзкая ненависть, жгучая и жестокая, как пуля. Его гримаса не имела ничего общего с той грустной и несчастной физиономией, которую я видел во время наших бесед. Гвалт не позволял нам слышать друг друга, хотя мы оказались совсем близко, поэтому Маркус произнес свои слова четко, медленно двигая губами, чтобы я мог его понять: «Ах ты, сукин сын» – и выскочил в окно.
Я, естественно, последовал за ним. Его нелепая фигура удалялась в сторону порта, и прежде чем туман проглотил его, я побежал за ним. Груз с кораблей лежал на каменных плитах: тюки, контейнеры и ящики самых разных форм и размеров были сложены в кучи, и проходы между ними образовывали странный лабиринт. Маркус, конечно, хотел запутать след и обмануть меня. Его короткие ноги бежали удивительно быстро, словно ими двигал мотор, ничего общего не имевший с остальным его телом. А я слишком много выпил, поэтому мне оставалось только бежать за ним и кричать: – Стой, негодяй!
Я долго бежал, видя перед собой только смутную черную тень, напоминавшую большого таракана. Хорошо еще, что на нем были черные брюки и свитер; если бы не это, я бы не смог разглядеть его в густом, как желе, тумане. Но расстояние между нами все увеличивалось. Закоулки между кучами груза казались заколдованными. Завернув за угол, я лишь увидел, как он скрывается за очередным поворотом. Иногда дорожка раздваивалась, и Маркуса не было видно ни в одном коридоре, ни в другом. В таком случае я выбирал проход, в котором было меньше крыс, рассчитывая, что Гарвей, пробегая, их распугал. Я не хотел сдаваться. Однако мой организм принял решение за меня.
На бегу я вдруг почувствовал, как между моими ребрами внутри меня что-то надорвалось. Хотя мне было неясно, какая именно случилась беда, я почувствовал страх. Дышать стало тяжело; самое незначительное движение вызывало у меня такую резкую боль, словно мою грудь пронзало каленое железо. Я остановился и присел, прислонившись к большому, как железнодорожный вагон, контейнеру. (На следующий день врачи сказали, что в моей груди что-то разорвалось и там скопился воздух. Легкие болтались внутри меня, как две спички в пустом коробке. Мне пришлось провести в постели целый месяц, чтобы все встало на свое место.)
Не знаю, сколько времени я провел там, сидя на земле и не в состоянии шелохнуться. Если бы не виски, выпитое в ту ночь, которое сделало меня нечувствительным, я бы выл от боли. Ноябрьский холод был для меня очень опасен. А Маркуса я упустил.
Вдруг мне показалось, что пошел дождь. Однако струя отличалась от дождевых и казалась слишком сильной. Я посмотрел вверх. Мне стоило большого труда понять, что жидкость, которая заливала мне глаза, была мочой Маркуса.
Он стоял на контейнере, к которому я прислонился. Гарвей мочился очень долго, спокойно опорожняя свой мочевой пузырь. Я не мог даже встать на ноги, поэтому только повернул шею так, чтобы жидкость попадала мне на затылок, а не в лицо. Потом Гарвей спросил, застегивая пуговицы на ширинке: