Или просто потому, что недавно я дал себе обещание писать, «как Бог на душу положит»? То есть вольно и безоглядно, все, что придет в голову. Говорят, что в мемуарах это позволено, а данная повесть – явно мемуарная. Воспоминания о давнем… Однако Андрей Гаврилыч Трубчинский к воспоминаниям отношения не имеет, я же его просто придумал… Может, вычеркнуть эти страницы? Но мне почему-то их жаль. Жаль расставаться с пожилым графом, со старым Федотычем, с уютным кабинетом, где потрескивает кафельная печка и висит акварельный портрет морского кадета Костиньки. Все, что сочинилось, я вижу, как наяву. И это помогает мне писать дальше. Уже про то, что было по правде.
2.
Однажды моя жена вернулась с вещевого рынка (иначе говоря, с «барахолки») и сказала:
– Я принесла тебе подарок. Смотри…
Она протянула мне на ладони маленькую чернильницу («чернилку», как говорили мы в давние школьные годы).
Большинство нынешних ребят про такие чернилки и не знает. А в середине двадцатого века они были у каждого школьника. Делались чернилки из пластмассы, из стекла, из фаянса. Снаружи – этакие стаканчики ростом со спичечный коробок, а внутри у них стенки сужались воронкой. Чернил наливалось немного, так, чтобы горлышко воронки не погружалось в них. Если чернилку клали на бок или переворачивали, содержимое ее оказывалось за краями воронки и не выливалось наружу. Отсюда и название – «непроливашка». Оно употреблялось даже чаще, чем «чернилка».
Самыми солидными были фаянсовые непроливашки. Делали их еще в довоенные времена, но многие из них дожили до сорок пятого года, когда автор этой повести пошел в первый класс. Иногда на белых блестящих боках красовались цветные картинки – как на чайной посуде. Цветочки, утята, пионеры с горнами, снежинки. А были и попроще: совсем без рисунков или с полосками по краю. Как раз такую и подарила мне жена – белую, с тонкими синими каемками у верхней кромки.
– У меня была в точности такая же!
– И у меня была похожая…
– А эту ты где откопала?
– Да у старичка, среди тех, что сидят у забора.
Вдоль забора барахолки всегда рассаживались продавцы всякой мелочи, раскладывали товар на кусках мешковины. У этих стариков и тетушек можно было найти дверные петли и всякие инструменты, шурупы всех размеров и старые граммпластинки, подсвечники и шкатулки из ракушек, старинные пятаки и блюдца от разбитых сервизов… Немудрено, что там оказалась и непроливашка.
Я взял ее в ладони, как птенчика.
– Нравится? – сказала Ирина.
– Еще бы! Будто снова в первый класс собрался…
– Спрячешь в ящик или поставишь на стол?
Для меня здесь не было вопроса.
– Вот сюда, на прибор!
Много лет письменный прибор «графа Трубчинского» стоял на моем столе без чернильницы. В пустое гнездо я ставил то пузырек с клеем, то какую-нибудь безделушку. Или складывал канцелярские скрепки и кнопки. И вот наконец старинная вещь обрела то, чего заслуживала. Снова – полный комплект!
Конечно, с точки зрения художественного вкуса несовместимость получилось дикая. Бронза в стиле рококо и ширпотребовская чернилка середины двадцатого века! Но я ощущал здесь полное внутреннее согласие. В своем понимании! Потому что и затейливый прибор, и простенькая непроливашка одинаково будили во мне воображение и память – о том, чего не было и что было…
Бывает, что я щелкаю ногтем по колокольчику (вдруг, покашливая и шаркая, войдет Федотыч?) потом беру и тихонько баюкаю непроливашку (старый сентиментальный дурень). «Подруга дней моих суровых…»
Правильнее сказать «подружка». Потому что малютка. А насчет суровых дней – все точно. Жизнь моя в первом и втором классах была отнюдь не розовой. Я уже немало писал про нее и до сих пор удивляюсь: сколько сюжетов кроется в двух годах школьного бытия семи– и восьмилетнего пацана. Хватило бы еще на несколько романов, причем в каждом – куча горестей и неприятностей. Кстати, с неприятности началось и мое знакомство с непроливашкой.
В разных повестях и рассказах я, рискуя надоесть читателям, уже писал, что в те годы жил в Тюмени, на деревянной улице Герцена, бывшей Ляминской. Отнюдь не центральной, но и не совсем окраинной. Зимой она утопала в сугробах, летом – то в пыли, то в бесшумной тополиной метели. За хлипкой дощатой стенкой нашей комнаты обитал сосед Пашка, он был старше меня на три года.
О Пашке я писал тоже многократно, выводя его под разными именами. Это был и Павлик (весьма романтизированный) в ранней лирической повести «Тень Каравеллы», и Лешка Шалимов в разных автобиографических циклах, и Пашка Шаклин в повести-дневнике «Однажды играли…» Последнее имя – самое близкое к настоящему, таким я и оставлю его здесь.
Пашка был всякий. Соседями мы были с самого моего рождения, и рассказывать о Пашке я могу «в самых разных ключах». И как о добром приятеле и защитнике; и как о вредном насмешнике, который награждал меня прозвищами и не брал играть в компанию своих одноклассников; и как о внимательном, даже ласковом собеседнике в зимние вечера, когда мы читали у настольной лампы потрепанные приключенческие книжки и вели разговоры; и как о жуликоватой личности, таскавшей у меня кедровые орехи и полученные мамой по каким-то «литерным» талонам карамельки; и как о щедром друге, который делился липким пайковым хлебом. И все будет правдой…
И в этой истории Пашка выступает в самых разных ролях. Для начала – именно он подарил мне белую с синими полосками непроливашку.
Случилось это в середине октября. Мы, первоклассники, в ту пору еще осваивали буквы и первые слова и писали карандашами. И наконец-то было обещано, что скоро нам разрешат, как полноправным школьникам, приобщиться к перьям и чернилам. («Но кто будет ставить кляксы, заставлю писать карандашом до Нового года», – пообещала Прасковья Ивановна; она всегда обещала что-нибудь такое .)
Дома я поделился радостной новостью с Пашкой. В наших отношениях в ту пору не было никаких конфликтов, и Пашка выслушал меня доброжелательно. Покивал с пониманием. А скоро постучал мне в стенку и крикнул:
– Зайди, что-то покажу!
Я пришел в его комнату, где пахло сваленными у печки березовыми дровами и масляными красками (старший Пашкин брат Володя в ту пору учился живописи). Пашкины рыжеватые глаза блестели доброжелательно.
– На! – он протянул мне на ладони белую чернилку.
– Это… мне?
– А кому еще? Кто завтра начинает бумагу чернилами марать?
– Насовсем? – прошептал я, начиная таять от благодарности. Благодарность была не только за подарок, но и за неожиданную Пашкину щедрость.
– Насовсем, насовсем… У меня еще одна есть, а у тебя ведь нету никакой. Таскать чернила в пузырьке – дохлое дело, а эта гляди какая: как ни крути, ни капли не выльется. Она же непроливашка.
Пашка положил чернилку на ладонь боком. Потом поставил вверх донышком, покачал. Показал мне ладонь. На ней – ни пятнышка.
– А чернила-то в ней есть? – недоверчиво сказал я.
– А как же! Столько, сколько надо! Гляди! – Пашка схватил со стола ручку-вставочку, сунул в чернилку перо, выдернул. На остром конце искрилась темная капля. – Ты, главное, не наливай чересчур, и все будет как в аптеке! – С этими словами он подбросил непроливашку и опять поймал на ладонь.
Я смотрел приоткрыв рот. Все это было похоже на фокус.
Может показаться странным: неужели до той поры я не видел непроливашек? Нет, видел, конечно, однако все как-то издалека, мельком. Старшие брат и сестра уже не были школьниками и учились в институте, в далеком городе Одессе. Дома у нас использовали для всякого писания массивную стеклянную чернильницу, которая называлась «папина». У Пашки и у других ребят из старших классов такие чернилки мне, конечно, попадались на глаза, но об их чудесных свойствах я до сей поры не догадывался.
Я принял подарок в растопыренные пальцы, но остатки недоверия все еще копошились у меня в душе. С чего это Пашка нынче такой добрый? И он, кажется, догадался о моих мыслях?
– У тебя же недавно был день рожденья. А я ничего не подарил. Ну, и теперь, значит, вот…
– Спасибо… – сказал я сипловато от смущения. И наконец полностью уверовал в Пашкино бескорыстие. А заодно и в полную непроливаемость чернилки. И бесстрашно затолкал ее в просторный задний карман на штанах.
Штаны эти были мамин подарок к моему недавнему семилетию. Мама сшила их из куска старой плащ-палатки. К сожалению, материи было мало, и штаны оказались длиною выше щиколоток, но, если заправить в резиновые сапожки или валенки, они выглядели полноценными брюками. К тому же, «военно-полевой» цвет придавал штанам дополнительную мужественность. А кроме того – карман! В такие карманы партизаны и разведчики, оправляясь на опасные дела, засовывали пистолеты и гранаты. Непроливашка тоже удобно устроилась в кармане… Потом уже, задним числом, вспоминалось мне, что Пашка проследил за моими действиями с некоторой опаской. Но в тот момент он о чернилке ничего больше не сказал. Он спешил: