Не много можно было понять из речи и самого шейха, Сеид-Алаветдин говорил медленно и важно, как индюк. Смысла в его словах не было, но значительность чувствовалась. Наконец после общих слов о грехах и прегрешениях шейх перешел к допросу.
— Ты оскорбил моего брата, святого лекаря. Ты обозвал его мясником. Признаешься ли в этом?
— Нет,— ответил Махмуд,— я этого не говорил и сказать не мог. Между мясником и вашим братом, лекарем, большая разница.
— Не лги, нечестивец! — пригрозил шейх.— Нам донесли, что именно так ты обозвал моего брата.
— У вас очень глупые доносчики,— сказал Махмуд.— Я говорил именно о разнице, а не о сходстве. Ведь мясник сначала убивает жертву, а потом сдирает шкуру, а ваш брат делает наоборот. Он сначала шкуру сдерет, а потом уж уморит... Посудите сами,— обратился Махмуд к народу,— разве правильно донесли на меня?
— Неправильно! — смеясь, закричали ремесленники и земледельцы, но стражники с дубинками кинулись в толпу, и смех быстро утих.
— Ты отказался шить шубу, когда я прислал к тебе своего слугу.
— Нет,— возразил Махмуд,— я не отказывался. Я только сказал, что у меня на очереди сорок шуб, а ваша будет сорок первая. Я сказал, чтобы ваш слуга поставил на стене, где записываются заказчики, свое имя и зашел бы через месяц справиться. Но ваш посланный пригрозил, что, если я не сошью шубу, вы попросите аллаха и тот обрушит стены моего дома, обратит в пепел мои шкуры, сломает мои иглы и спутает мои нитки. Я и тогда, после этих невежливых слов, не отказал вашему посланному. Я только спросил: если у вас, о мудрый шейх, такие хорошие отношения с аллахом и если тот в самом деле готов так много сделать для вас, то почему бы вам не попросить, чтобы аллах сшил вам шубу? — Махмуд говорил все это серьезно и смиренно. С таким же точно видом он обернулся к толпе и спросил: — Разве я не мог задать такого вопроса?
— Мог! Конечно, мог! — закричали ремесленники, и в толпе опять заработали дубинки стражников.
Постепенно тучи над Махмудом все сгущались и сгущались. Затихла толпа, удивляясь непонятной смелости Махмуда. Все знали, что он остер на язык, но оказывалось, что его с виду безобидные издевки задевают самых сильных и богатых людей. Надо сказать, что и сам Махмуд удивлялся тому, сколько он нажил себе врагов.
Друзья Махмуда, люди бедные и власти не имеющие, беспокоились о нем, досадовали, что их любимый Пахлаван так легко признается в своих словах: «Ведь слово, когда оно ходит из уст в уста, не имеет хозяина. Почему же Махмуд сознается?»
Они не знали того, что было известно Махмуду. Слово — самая большая сила на свете, а отказываться от своей силы веселый шубник не хотел. И правильно делал.
— ...Ты не веришь в то, что на том свете по дороге в рай есть мост Сират. Не веришь в то, что мост этот тоньше женского волоса и острее лезвия дамасского меча,— продолжал свою речь шейх Сеид-Алаветдин.— Это видно из того, что ты сам не приносишь достойных жертв аллаху и других отговариваешь.
— Может быть, я верю,— с улыбкой ответил Махмуд.— Но вы же сами говорили, что возле этого слабого моста верующих будут ждать принесенные ими жертвы. Кто подарил мулле барана, того будет ждать баран; кто пожертвовал быка, будет ждать бык. На этих животных верующий и поедет по тонкому мосту. Вот я и подумал: если мост действительно таков, как вы говорите, то чем меньше будет груз, тем лучше по нему переходить.
Большинство верующих в Хиве приносили жертвы, чтобы на том свете переехать через мост Сират, и никто не задумался над смыслом этих приношений. Послушали люди Махмуда и удивились: правильно получается.
Хоть и много было стражников в толпе, хоть и напуганы были жители Хивы жестокой властью шейха Сеида-Алаветдина, но по глухому одобрительному гулу судьи поняли: мало у них доказательств для обвинения Махмуда врагом веры.
Тогда поднялся с места мулла Мухтар. Он не очень-то верил в силу своих слов и попросил начальника стражи окружить толпу всадниками с саблями наголо.
— Всем известно,— закатив глаза к небу, возопил Мухтар,— всем правоверным мусульманам известно, что шейх — это тень аллаха, что наш шейх, когда был простым муллой, совершил паломничество в Мекку и поклонился храму Кааба! Известно ли это людям? — спросил мулла, подражая обращению Махмуда.
— Известно! — закричали в толпе.
— Ну вот,— торжествующе провозгласил Мухтар.— А этот нечестивец Махмуд распускает слухи, будто шейх до посещения Мекки был змеей, а после возвращения стал драконом. Признаешь ли ты теперь свой неискупимый грех?
— Нет,— ответил Махмуд.— Во-первых, я не распускал слухов. Я написал рубаи. Рубаи — стихи, а стихи — не слухи. Во-вторых,— продолжал Махмуд,— в стихах нужно понимать смысл. Если бы стихи касались одного человека, их не стоило бы писать. Я тоже писал не про одного шейха, а вообще. В-третьих,— сказал Махмуд,— в этих стихах нет имени шейха. Вот они:
Пускай не говорят, что в Мекку путь святой.
Мулла драконом стал, а раньше был змеей.
Уж если ты пошел аллаху помолиться,
Старайся не вставать поблизости с муллой.
Хорошие стихи? — спросил Пахлаван, обращаясь к народу.
Стихи понравились хивинцам, но никто не посмел сказать об этом вслух. Слишком явно говорилось в них о шейхе. Слишком много было стражников вокруг.
Во время суда на площади не было никого, кто видел и слышал все происходящее лучше, чем мальчик из скорняжного ряда — сирота Юсуп. Он забрался под помост и смотрел на Пахлавана в щель между двумя свисающими коврами. Сначала Юсуп, как и многие, не понимал, почему Махмуд на все вопросы отвечает словом «нет», а затем рассказывает подробно, как было на самом деле. И наверное, Юсуп был первым, кто понял, что Махмуд хитрит. Догадаться об этом Юсупу было легче. Он видел лукавую усмешку храброго шубника и слышал, как после его объяснений раздраженно крякают почтенные судьи на помосте. Один раз, когда ремесленники в толпе засмеялись особенно весело, Юсупу показалось, будто Махмуд даже подмигнул ему. Впрочем, Юсуп готов поклясться, что это ему не показалось, а действительно так и было.
Постепенно суд подходил к концу. Видя, что народ не изменил своего отношения к шубнику, шейх приказал скорее кончать. Махмуда приговорили к штрафу в десять тысяч золотых, пожизненному изгнанию и объявили врагом веры.
Горевали простые хивинские труженики, жалели Махмуда, но не знали, как помочь ему.
Семь дней сроку положили судьи для уплаты штрафа. Если не рассчитается Махмуд, то вместе с матерью будет продан в рабство, а если соберет деньги, то будет только изгнан из родной Хивы.
Впервые за двадцать лет жизни Махмуд почувствовал себя несчастным. Впервые за двадцать лет Махмуд не знал, как ему быть. Пойти к друзьям посоветоваться он тоже не мог. Шейх объявил: тот, кто поможет Махмуду, будет объявлен врагом веры. В тяжелых раздумьях прошел остаток дня после суда. Ночью мать не спала. Она собирала вещи, чтобы продать их на базаре, и считала:
— За шесть одеял — два золотых. За девичьи украшения — еще пять. За посуду — один золотой. За дом — сто золотых. Получается сто восемь золотых. Остается еще девять тысяч восемьсот девяносто два.
Не спала она в эту ночь. Не спал и Махмуд.
Тихо в Хиве. Ветерок пронесся над городом, далеко-далеко залаяла собака и притихла. Тихо в Хиве. Но это только кажется, что город спит. Где-то неслышно отворялись двери, какие-то люди ходили в мягких ичигах по еще теплой глубокой пыли городских улочек и проулков. Чаще других в эту ночь открывалась калитка небольшого домика на окраине, где жил старшина скорняжного ряда Насыр-ата.
Старик ждал гостей. Калитку еще с вечера смазал салом, чтобы не скрипела; в комнатушке на низеньком столике был развернут достархан[6]. Но никто не притронулся к чаю, к прозрачному сахару-новату, к миндалю и фисташкам.
Гости о чем-то шептались с хозяином и уходили. На женской половине дома тоже кто-то не спал. Это была золотоглазая и черноволосая Таджихон — дочь Насыра. По обычаям тех времен, ни один мужчина не мог видеть девушку. Женщины ходили в длинных одеяниях и закрывали лицо волосяной сеткой — чачваном. Сквозь чачван даже самый солнечный день кажется пасмурными сумерками, но Таджихон часто видела ясное лицо Махмуда, и тогда день казался светлее, а вечер казался днем. «Жаль,— думала дочь старого скорняка,— что Махмуд не видит моего лица. Может быть, я бы ему понравилась».
Напрасно она так думала. Таджихон нравилась Махмуду с детства, да и теперь, часто бывая в доме Насыр-ата, Махмуд, будто нечаянно, заглядывался на стройную девушку, а иногда ему удавалось сквозь щель неплотно прикрытой двери перехватить взгляд ее золотистых глаз.
«Что-то будет? Что-то будет с Махмудом?» — думала Таджихон.