Видел я следы казачьих шашек: как будто бы не на скаку, не узким лезвием шашки нанесен гибельный удар, а на плахе топором спокойного, хорошо нацелившегося заплечных дел мастера.
Заслышав звон колокола, призывавшего ко всенощной, казак кончил рубить. Серой суконной портянкой вытер разогревшийся клинок, вложил его в ножны и, тяжело дыша, перекрестился.
Меж картофельных гряд узенькой тропкой дошел я до родника. Ледяная вода с веселым журчаньем стекала со старой, покрытой мхом колоды. Заржавленная икона, врезанная в подгнивший крест, тускло глядела выцветшими глазами. Под иконой слабо обозначалась вырезанная ножом надпись:
«Все иконы и святые — ложь».
Начинало темнеть. «Еще полчаса, — подумал я, — и надо будет пробираться к каменной избушке». Я решил выйти на конец села, пересечь большую дорогу и оттуда тропкой пробраться к решетчатому окну. Я хорошо знал место, на которое упал маузер. Белая обертка бумаги немного просвечивала сквозь крапиву. Я решил, не останавливаясь, поднять сверток, сунуть его через решетку и идти дальше как ни в чем не бывало.
Завернув за угол, я очутился на пустыре. Здесь я увидел кучку солдат и неожиданно лицом к лицу столкнулся с капитаном.
— Ты что тут ходишь? — удивившись, спросил он. — Или ты тоже пришел посмотреть? Тебе ведь еще в диковинку.
— Вы разве уже приехали? — заплетающимся языком глупо выдавил я из себя, не понимая еще, о чем это он говорит.
Слова команды, раздавшиеся сбоку, заставили нас обернуться. И то, что я увидел, толкнуло меня судорожно вцепиться в обшлаг капитанского рукава.
В двадцати шагах, в стороне, пять солдат с винтовками, взятыми на изготовку, стояли перед человеком, поставленным к глиняной стене нежилой мазанки. Человек был без шапки, руки его были стянуты назад, и он в упор смотрел на нас.
— Чубук, — прошептал я, зашатавшись.
Капитан удивленно обернулся и, как бы успокаивая, положил мне руку на плечо. Тогда, не спуская с меня глаз и не обращая внимания на команду, по которой солдаты взяли винтовки к плечу, Чубук выпрямился и, презрительно покачав головой, плюнул.
Тут так сверкнуло, так грохнуло, что как будто бы моей головой ударили по большому турецкому барабану. И, зашатавшись, обдирая хлястик капитанского обшлага, я повалился на землю.
— Кадет, — строго сказал капитан, когда я опомнился, — это еще что такое? Баба… тряпка! Незачем было лезть смотреть, если не можешь. Так нельзя, батенька, — уже мягче добавил он, — а еще в армию прибежал.
— С непривычки это, — зажигая спичку и закуривая, вставил поручик, командовавший солдатами. — Вы не обращайте на это внимания. У меня в роте тоже телефонистик один из кадетов. Сначала по ночам маму звал, а теперь такой аховый. А этот-то хорош, — понижая голос, продолжал офицер. — Стоял, как на часах, не коверкался. И ведь плюнул еще!
В ту же ночь, захватив свой маузер и сунув в карман бомбу, валявшуюся в капитанской повозке, с первого же пятиминутного привала я убежал.
Всю ночь безостановочно, с тупым упрямством, не сворачивая с опасных дорог, пробирался я к северу. Черные тени кустарников, глухие овраги, мостики — все то, что в другое время заставило бы меня насторожиться, ждать засады, обходить стороной, проходил я в этот раз напролом, не ожидая и не веря в то, что может быть что-нибудь более страшное, чем то, что произошло за последние часы.
Шел, стараясь ни о чем не думать, ничего не вспоминать, ничего не желая, кроме одного только: скорей попасть к своим.
Следующий день, с полудня до глубоких сумерек, проспал я, как под хлороформом, в кустах запущенной лощины; ночью поднялся и пошел опять. По разговорам в штабе белых я знал приблизительно, где мне нужно искать своих. Они должны были быть уже недалеко. Но напрасно до полуночи кружил я тропками, проселочными дорогами — никто не останавливал меня.
Ночь, как трепыхающаяся птица, билась в разноголосом звоне неумолчных пташек, в кваканье лягушек, в жужжанье комаров. В шорохах пышной листвы, в запахах ночных фиалок и лесной осоки беспокойной совой кричала раззолоченная звездами душная ночь.
Отчаянье стало овладевать мной. Куда идти, где искать? Вышел к подошве холма, поросшего сочным дубняком, и, обессиленный, лег на поляну душистого дикого клевера. Так лежал долго, и чем дольше думал, тем крепче черной пиявкой всасывалось сознание той ошибки, которая произошла. Это на меня плюнул Чубук, на меня, а не на офицера. Чубук не понял ничего, он ведь не знал про документы кадета, я забыл ему сказать про них. Сначала Чубук думал, что я тоже в плену, но когда увидел меня сидящим на завалинке, а особенно потом уже, когда капитан дружески положил мне руку на плечо, то, конечно, Чубук подумал, что я перешел на сторону белых, а может быть даже, что я нарочно оставил его в палатке. Ничем иным Чубук не мог объяснить себе той заботливости и того внимания, которые были проявлены ко мне белым офицером. Его плевок, брошенный в последнюю минуту, жег меня, как серная кислота, вплеснутая в горло. И еще горше становилось от сознания, что поправить дело нельзя, объяснить и оправдаться не перед кем и что Чубука уже больше нет и не будет ни сегодня, ни завтра, никогда…
Злоба на самого себя, на свой непоправимый поступок в шалаше туже и туже скручивала грудь. И никого кругом не было, не с кем было поделиться, поговорить. Тишина. Только гам птиц да лягушиное кваканье.
К злобе на самого себя примешалась ненависть к проклятой, выматывающей душу тишине. Тогда, обозленный, раскаивающийся и оскорбленный, в бессмысленной ярости вскочил я, выхватил из кармана бомбу, сдернул предохранитель и сильным взмахом бросил ее на зеленый луг, на цветы, на густой клевер, на росистые колокольчики.
Бомба разорвалась с тем грохотом, которого я хотел, и с теми далекими, распугивающими тишину перегудами и перекатами ошалелого эха.
Я упрямо зашагал вдоль опушки.
— Эй, кто там идет? — услышал я вскоре из-за кустов.
— Я иду, — ответил я, не останавливаясь.
— Что за я!.. Стрелять буду!
— Стреляй! — с непонятной вызывающей злобой выкрикнул я, вырывая маузер из-за пазухи.
— Стой, шальной! — раздался другой голос, показавшийся мне знакомым и обращавшийся к невидимому для меня спутнику. — Васька, стой же ты, черт! Да ведь это же, кажется, наш Бориска.
У меня хватило здравого смысла опомниться и не бабахнуть в бойца нашего отряда, шахтера Малыгина.
— Да откуда ты взялся? А мы тут недалече. Послали нас разузнать: бомбой кто-то грохнул. Уж не ты ли?
— Я.
— Чего это ты разошелся так? И бомбами швыряешься и на рожон прешь. Ты уж не пьяный ли?
Все рассказал я товарищам: как попал к белым, как был захвачен и погиб славный Чубук, только о последнем, плевке Чубука, не сказал я никому. И тогда же выложил заодно обо всем, что слышал в штабе о планах белых, о расположении, о том, что отряды Жихарева и Шварца постараются нагнать наших.
— Что же, — сказал Шебалов, опираясь на потемневший и поцарапанный в походах палаш, — слов нету, жалко Чубука. Был Чубук первый красноармеец, лучший боец и товарищ. Что и говорить… Большую оплошку сделал ты, парень… Да, большую. — Тут Шебалов вздохнул. — Ну, а как мертвого все равно не воротишь, нечего мне тебе говорить, да и ты сам не нарочно, а с кем беды не бывает.
— С кем беды не бывает, — подхватило несколько голосов.
— Ну, а вот за то, что узнал ты про Жихарева, про ихние планы, за то, что торопился ты сообщить об этом товарищам, — за это тебе вот моя рука и крепкое спасибо!
Круто завернув вправо, большими ночными переходами далеко ушли мы от ловушки, расставленной Жихаревым, и, минуя крупные села, сбивая на пути мелкие разъезды белых, соединившиеся отряды Шебалова и Бегичева вышли через неделю к своим регулярным частям, державшим завесу на участке станции Поворино.
В те же дни я стал кавалеристом. На стоянке подошел ко мне Федя Сырцов, хлопнул по плечу своей маленькой цепкой пятерней.
— Борис, — спросил он, — верхом ездил когда?
— Ездил, — ответил я, — в деревне только, у дядьки, да и то без седла. А что?
— Раз без седла ездил, в седле и подавно сумеешь. Хочешь ко мне в конную?
— Хочу, — ответил я и недоверчиво посмотрел на Федю.
— Ну, так заместо Бурдюкова будешь. Его коня возьмешь.
— А Гришка где?
— Шебалов выгнал, — и Федя выругался. — Вовсе из отряда выгнал. Гришка на обыске у попа надел на палец колечко да и позабыл снять. И колечко-то дрянь, ему в мирное время пятерка — красная цена. Так поди ж ты, поговори с Шебаловым! Выгнал, черт, попову сторону взял.
Я хотел было возразить Феде, что вряд ли Шебалов станет держать попову сторону и что, вероятно, Гришка Бурдюков не нечаянно позабыл снять кольцо. Но тут мне показалось, что Феде не понравится это разъяснение, он, чего доброго, раздумает брать меня в конную разведку, и я смолчал. А в конную давно уже мне хотелось.