— Ну, что? Пустяки. С барабанным боем их, да по селу, тут тебе люли малина…
В палатке раздался фырк. Шурка туда. Ничего, только Фома и Ерема сидят и самым серьезным образом обуваются в лапти. Шурка снова рассказал по порядку, вожатый сам загорелся задором:
— Хоть вспомнить нас будет чем!
Сдал лагерь помощнику и двинул с Шуркой в волость за подкреплением. Никто не знал, куда, зачем, держали все в строгой тайне.
Вернулись к обеду. Совет вожатых обсудил доклад Шурки, одобрил вызов милиции и решил выступать всем отрядом в ночь, оставив дежурное звено стеречь лагерь.
— Была не была, а увидимся!
Вечером, когда небо было мягкое и теплое, неслышно по пушистой пыли дороги подъехало к лагерю шесть конных милиционеров. Тихо и серьезно строились в ряды. Негромко передавалась команда. Ребята пристегивали финки, девчата не отставали.
Переехали на пароме и тут же к Глебычу часовых, не передал бы, в чем дело. Тронулись берегом. Быстро смерклось, и лес, и небо сделались одной сплошной чернотой. Отряд шел тихо. Фома и Ерема вели и указывали дорогу и помахивали липовыми подожками. Вдруг по шеренге пробежал шопот, и от конца по рукам пошла бумажка.
— Вожатому, передай вожатому.
— Что это. Откуда записка?
— Передай скорей!
Петя взял сунутый листок. Неровным почерком, но знакомым, на листке прыгали слова.
«Не ходите, ни в коем случае, дело не чисто, подвох, самогонщиков в лесу нет, ребята, не вздумайте ходить.
Симка».
— Ну, новое дело, а ведь рука-то ее. Где взяли, кто дал записку?
Толкали друг друга, спрашивали, теребили, и всяк ссылался на соседа, нить терялась у Клавдии.
— Откуда ты ее взяла. Кто дал?
— Парнишка у парома; подбежал, сунул и увинтил.
— Врешь, задержать бы его…
— Да я и подумать не успела.
— Нет, записка подозрительная, — вожатый сунул ее в карман и ускорил шаг, а сам думал: — что за музыка, а ведь рука Симки.
В лесу разбились на две партии. Одну повел Фома, другую — Ерема. Итти было трудно. Ветки так и цапали за рожу без предупреждения и не извинялись.
Лес молчал глухо и пусто. Не будь милиционеров, можно было бы хорошо струхнуть.
Когда порядочно измотались, то-есть так порядочно, что и самогонщиков забыли, Фома, ведущий шеренгу с Шуркой и вожатым, вдруг цыкнул и указал подожком на мутно-красный оттенок огня на деревьях — пыхнет и нет, пыхнет и нет.
Вмиг забыли усталость и изодранные рожи, руки схватились за финки. Милиционеры вытянулись и стали нюхать воздух.
Шли ближе и ближе, и чем больше милиционеры нюхали воздух, тем удивленней переглядывались.
— Ага, — толкал Шурка вожатого, — есть, почуяли, народ бывалый, с нюхом.
Еще десяток шагов, поредела чаща, и увидели все на поляне бугры земли, как шалаши. Из-под них сочится огонь, копошатся черные и красные на огне люди. Затая дух, подошли вплотную и стали чутко ждать.
Милиционеры ерзали на седлах и снова удивленно нюхали тяжелый смрад, тянувшийся от поляны.
— Вот ведь, одна вонь, пьют, а? — толкал снова Шурка.
На противоположной стороне свистнули, и шеренга, хватаясь за бьющиеся сердца и болтающиеся финки, высыпала к огням.
Треснул выстрел.
— Стой! Никто ни с места! Никто не уйдет! — выкрикивал начальник волмилиции.
— Руки вверх! — гаркнул он оторопевшим чумазым и оборванным людям. Они на четвереньках лезли из землянок, продирали глаза, лохматые и страшные и становились кучей, чеша затылки.
— Ну, и арапы. Я так и знал, настоящие самогонщики.
— Становись в кучу! Живо! — командовал начальник.
— Товарищи, што вы, мы с патентом. Михаил Сидорыч, где он… буди его, пущай распутает!
— Никаких патентов на самогон нет!
— Да мы непьющие, — пробурчал саженный парнюга, утирая лицо ладонью, оставляющей черный след сажи.
В ответ хохот.
— Не видать тебя, — образина.
— Да ты што лаешься? Ты кто, а то с коня-то счибу.
— Я тебе счибу, счибу…
— Да что это, в самом деле, ехали бы днем, а то в ночь. Не милиция, а бандиты!
Дело принимало серьезный оборот. Вдруг все загалдели. Ребята и милиция вытаращили глаза: из одной землянки вылез тоже на карачках человек, но он был чистый, в кожаной куртке и тащил за ухо портфель.
— В чем тут дело, товарищи? Почему в ночь?..
— А вы кто такой?
— Я председатель артели смоугольщиков.
Все разинули рты.
— Што? Што… — потянули голоса. — Председатель самогонщиков?!
— Я председатель артели смолокуров и угольщиков, вот документы… Но почему ночью, я протестую… Кто здесь партийный?
— Я… я… я… — заикался начальник милиции. — Видите, товарищ, я тоже коммунист.
— Я в Уком партии с этим делом. Являться ночью со стрельбой, — это не годится!
После этих слов поднялся гвалт. Милиция вцепилась в вожатого, вожатый в Шурку, хотел Шурка вцепиться в Фому и Ерему, ан ихнего и духу не было.
За добрую версту катали лапотники, присаживаясь хохотать, отхохотавшись, драли дальше, пока снова не душил хохот, от которого валились с ног.
Ребята, оставленные на пароме, не отходили от Глебыча, помня наказ вожатого. Старик так осерчал, что притворился глухим и не хотел с ними разговаривать, Бились, бились, плюнули.
Уселись у сходней и слушали ночь. Букали водяные жуки, и всплескивала река сонных рыбин. Село было тихое, не перебрехнет собака.
Вдруг донесся беспорядочный топот. Его покрыли крики, и затем огромный лай проснувшихся всех собак села Выселок. Страшный шум и гул катился лавиной к парому, делаясь громче и ближе. Ребята вскочили. Вылез Глебыч.
— Еще што!
— Едут, не наши ли!
Гомон докатился, плеснулся по берегу, и орава галдящих всадников, растрепанных, иные были в одних исподниках и босиком, влетела на паром и осадила взмыленных лошадей.
Ребята только успели посторониться.
— Паромщик, тетеря, проезжали цыгане тут с лошадьми?! — загалдели много сразу.
— Хуже цыган, — пробурчал Глебыч.
— Тяни канат, нагоним. Живей!
Глебыч отмотал причал, и паром дрогнул.
— Глебыч, што ты, какие же цыгане, — опомнился один из ребят.
— А это чьи? — гаркнул кто-то.
— Ихние сторожа, оставлены в караул, — хитро скосив глаза, прошепелявил Глебыч.
— Ах вы… голодраные. Бери их!
Ребята только пискнули, как их тиснули.
Паром уперся в сходни, Глебыч махнул на лагерь, и вся орава снялась, как бешеная, и покатила по берегу.
— Весь табун, а? Головы отвертим, весь табун!.. — слышали ребята, мотаясь на крупах лошадей. Они разглядели, что у всех свое оружие, начиная от топоров, вил и кончая охотничьими ружьями и наганами.
— Да что же это такое?!
* * *
Утром отряд, вдоволь наглядевшись, как гонят смолу, деготь и обжигают уголь, плелся без барабанного боя и без всякого мало-мальского задора в лагерь. Болтались у поясов глупые финки — оторви да брось. Наконец-то, паром.
Сидит вечный Глебыч и тянет не менее вечную трубку, а часовыми и не пахнет.
— Где ребята? — тормошили старика.
Он лениво махнул рукой. Там, дескать, в лагере.
Мокрый канат пошел по рукам, и скоро все высыпали на бугор. Строй держать надоело и повалили кучей, как французы из Москвы.
Не дойдя пол-пути, стали щуриться и вдруг, все как один, встали.
— Где же лагерь-то?
Тридцать рук поднялись и, протерев шестьдесят глаз, опустились.
— Ребята, а ведь нет лагеря.
Еще раз огляделись.
— Гм, паром вон, вон роща, а вот тут и должен лагерь быть, — будто бес путает.
Потоптавшись, во всю прыть понеслись к тому пустому месту, где когда-то был лагерь.
Подбежали и головы повесили. Как слизнуло лагерь — одни ошметки, и уцелела только кухня, а по всему, будто буря прошла. Где валяется стенгазеты клок, где веревки обрывок и потерянный кем-то сандалий, с оторвавшейся со страху подошвой.
— Нн-да… — протянули некоторые.
Покопались в остатках и сели куковать на крутом бережку.
— А все-ж-таки, куда-ж он делся?
— Тут брат, сам чорт не разберет.
— Проеремили!
— Профомили?
Солнышко продирало на обед, а пионеры все сидели.
— Куда податься? В милицию? — туда теперь глаз не кажи.
С горя запели картошку.
— Тошка, тошка, тошка… — прыгало с берега и топилось в реке.
Но что это? С той стороны реки показался паренек, он свистнул. Ребята повскакали.
Паренек скинул кафтанишко, достал лук, стрелу и, туго натянув тетину, прискакнул.
Стрела шикнула в воздухе. Ребята даже отскочили.
— Откуда его принесло?
Стрела дала перелет и коснулась у дорожки. Ребята бросились к ней, а паренек залепетал к деревне.
— Стой, стой! — орали ему.
Он невозмутимо удирал.