Ознакомительная версия.
Все оцепенело смотрели на этого широкоплечего, приятного собеседника, который так хорошо держался в их обществе и вдруг заговорил какими-то страшными, светящимися словами, которые связали им язык, сковали их движения, обессилили.
Все молчали. Никто не знал, что сказать. Только одна Елена Константиновна, странно усмехнувшись, сказала:
— Вы романтик и фантаст! Вы, конечно, мистифицировали нас. Кто вы? Как вас зовут?
Гость улыбнулся хорошей, доброй улыбкой. Он сказал:
— Я не фантаст и не романтик. Я журналист, социалист американец, — меня зовут Джон Рид! Я очень благодарен вам за эту интересную ночную беседу!
Комиссар Глебов Иван Филиппович, монтер по профессии, в изрядно потрепанной кавалерийской шинели, с длинными отворотами на рукавах, не показывая усталости, шел, как по плацу, впереди длинного обоза, конец которого терялся в темно-ржавой мути, обволакивавшей бесконечную ленту домов и заборов села Смоленского.
Несколько поодаль от него, стараясь идти в ногу с комиссаром и постоянно сбиваясь, шагал совсем юный красноармеец, Алексей Дымов, бывший конторщик крохотного кирпичного завода из-под Шлиссельбурга. Он шагал с усталым и хмурым лицом, насупившийся, смахивая с носа холодные капли, падавшие с намокшего, сломанного для лихости козырька легкой летней фуражки. Он не смотрел по сторонам. Эти места были ему знакомы с детства и не представляли ни тогда, ни теперь ничего привлекательного.
В холодной пропасти осенней ночи, в самый глухой ее час, среди оголенных, как будто зажавших стоны деревьев с судорожно вытянутыми сучьями, стояли, похожие на большие ящики, домики. За глухими занавесками, за тяжелыми ставнями то ли спали тяжелым сном, то ли притаились, прислушиваясь, что делается на улице. А на улице двигался темный обоз, на грохот которого угрюмо и лениво отзывались дворовые псы и устало замолкали, как только все лязги и скрежеты уходили от них.
Ветер гудел в проводах, иногда с такой пронзительной невыносимой силой, что становилось еще тоскливей и неуютней и от него, и от тяжкого безмолвия вымершей местности и реки, застывшей у высокого берега. Дождь прекратился. Порывы холодного ветра обжигали щеки. Когда ветер проносился, качая ветви, они начинали позвякивать, как жестяные. Привыкший в темноте глаз различал крупные булыжники под ногами и видел впереди мутные, расплывающиеся очертания домов, теснившихся друг к другу.
Комиссар резко остановился, отступил с дороги, пропустил вперед первую подводу и подошел к Дымову. Они стояли рядом. Плечистый, с тонкими рыжими усами комиссар и худой, тонконогий красноармеец. Оба молча смотрели, как проходили мимо них темные подводы с высокими, чуть наклонными бортами. Нельзя было увидеть, чем они нагружены, но Дымов знал, что там, на этих подводах, лязгают большие и малые лопаты, киркомотыги, ломы, пилы, топоры — весь шанцевый инструмент, нужный для саперных работ. На других подводах подпрыгивали черные катушки телефонного провода и кривые, тяжелые, неуклюжие мотки колючей проволоки.
— Иди-ка, — сказал Глебов, слегка дотронувшись до руки Дымова, — и посчитай подводы, все ли тут, да посмотри, где Крынкин с Мохиным: а то эти колонисты, — он махнул головой на подводы, — могут там с конца и к дому завернуть…
Дымов ничего не ответил, он пошел вдоль длинного ряда подвод. Возницы сидели, согнувшись, иные клевали носом, иные спали, привалившись к моткам телефонного провода, закрепив поводья за край подводы, иные сидели, неестественно выпрямившись, и никто не мог бы сказать, о чем думают эти мрачные люди, подчинившиеся только приказу о реквизиции подвод и лошадей для срочных военных нужд. Они знали, что их сразу же отпустят, как они довезут груз, но кто знает — так ли это? Сейчас такие времена, что, глядишь, вернешься домой через несколько лет, да еще вернешься ли?
Дымов не будил спящих. Он шел и считал подводы. Когда сказал про себя «шестнадцать», перед ним оказалась пустая улица. Он стоял, поеживаясь, не понимая, куда девались еще две подводы и куда пропали Крынкин с Мохиным. Сырая мгла окружала его. Ему тоже захотелось идти дальше от этой дороги, от этого обоза, идти не останавливаясь, пока не блеснет огонек маленького домика, где есть хорошая теплая кровать и мать даст крепкого сладкого чая… Он стоял один, поеживаясь. Винтовка оттягивала плечо. Обоз исчез. Он прислушался. Приближался какой-то шум. Показались две подводы. Красноармейцы шли и разговаривали с подводчиками.
До слуха Дымова долетели обрывки слов. Говорил Мохин, обращаясь к колонисту-подводчику. Дымов услышал:
— Ты мне не объясняй. Я ученый на объяснения. Тут воды нет — сам знаешь. Чего ты вздумал среди дороги лошадь поить — хозяин особенный?..
— Больна она, ногу ранила. Вот надо ногу промыть, — отвечал спокойно подводчик, — хромает, идет плохо. Не дойдет…
— Знаю тебя, — сказал Крынкин, — как за вами не посмотри, так вы раз в сторону — и все. И ищи-свищи…
— А зачем мне твоя проволока? Что я, душиться на ней буду? — сказал, сплюнув, второй подводчик. — Если тебе нравится — сам душись…
— Душиться не душиться, а изгородь колючую за милую душу сделаешь. Вон у вас колючкой все огороды огорожены.
Подводчики не отвечали. Увидев Дымова, красноармейцы подошли к нему.
— Чего ты? Чего ждешь?
— Комиссар послал…
— Зачем?
— Проверить, налицо ли все подводы… Вас посмотреть…
— Ишь ты, — сказал Мохин, — он, гляди ты, и вперед смотрит и назад норовит. Порядок соблюдает. Скажи, что вот поотстать кое-кто сообразил, да мы смотрим в оба. А ночью смотреть — надо уметь… Закурим. Свернуть хочешь?
— Я не курю, — сказал сердито Дымов.
— А что ты сердишься, ты не сердись, ты злость побереги — пригодится, а мы закурим…
— Я не сержусь, — ответил Дымов, вынимая спички и давая огня прикурить красноармейцам…
— Какие у тебя спички-то, — с восхищением сказал Мохин, беря в руки коробок.
— Я их в восковой бумаге держу, чтоб от сырости не пострадали. Я побегу, а то комиссар ответа ждет…
— Ну, беги, да скажи там комиссару, что мы тут на посту. Беспорядка не позволим. Ишь ты, он взял да в сторонку, там в улочку, а этот, второй, за ним, как будто из любопытства. Хорошо, я посмотрел, а то так бы и утекли. А там лови их… Одно слово — колонисты, знаешь, — он взмахнул самокруткой в воздухе, и искры посыпались на дорогу, — они вот так соображают, что все добро из города им перейдет. За их картошку, за молоко, за муку. Первые они грабители, буржуи, кулаки, ей-богу. Им, брат, доверия ни на копейку. Сейчас же в кусты, как не усмотришь. Вишь, ему лошадь надо ночью мыть. Пошел воду искать. Тут мы их и накрыли… Ну, беги, а то комиссар волнуется — две подводы пропали. Так скажи, что налицо…
Последние слова Дымов слышал уже на бегу. Чтобы согреться, он побежал по дороге, и хотя винтовка изрядно ему мешала, но он бежал, будто хотел обогнать кого-то. Глебов, остановив обоз, ждал его. Когда он рассказал про то, что случилось с двумя подводами, Глебов усмехнулся, обтер свои мокрые рыжие усы рукой, точно выпил рюмку водки, и сказал:
— Смотри-ка, Крынкин и Мохин сообразили, а мне показалось, что они думать ленивы. Молодцы! Значит, наш арьергард обеспечен. Продолжаем продвижение…
И снова шагали они почти рядом впереди обоза, а ночь не только не подходила к концу, но казалось, она потеряла конец. Никогда не перестанет налетать ветер с Ладоги, никогда не будет рассвета, никогда они не дойдут до города, куда должны явиться с обозом.
«Как в сказке», — подумал Дымов. Они будут идти годами, умрут, и скелеты лошадей будут тащить прогнившие подводы, и скелеты-подводчики будут скрипеть костями на ржавой проволоке, а он, Дымов, прозрачный, как привидение, будет проверять, все ли подводы на месте, а комиссар… Черт знает что придет в голову, когда начинаешь засыпать на ходу… А комиссар — он что-то спрашивает.
— Эта улица кончится когда-нибудь? — спросил Глебов, поднявши воротник шинели и заложив руки в карманы.
— Эта кончится — другая начнется, — ответил Дымов, хотя прекрасно знал, что это не улица, а проспект, но ему нравилось называть его уничтожающе улицей, потому что и в самом деле это была деревенская улица с садами и домишками, с канавами и заборами. Только разве за длину назвали ее проспектом.
Дымов был зол на все, он был страшно зол на белых, которые шли сейчас с царским генералом Юденичем, которые угрожали ему уничтожением всех его мечтаний и надежд, угрожали возвратом всего старого, хотели его убить, растерзать. Он был зол на то, что он должен в такую холодную ночь идти по бесконечным дорогам куда-то в темноту и не знать, что несет ему завтрашний день. И вместе с этой злостью неясная тревога заползала в его сердце, и он недоверчиво посматривал на притихшие дома и заборы, точно ожидая, что оттуда вдруг из темноты загремят выстрелы по обозу, хотя знал, что этого не случится.
Ознакомительная версия.