Но прошло несколько дней, Дарья Андреевна окрепла, занялась хозяйством, и если и уставала, то была обычная усталость хорошо поработавшего за день человека. И обида на сыновей прошла, они сразу почувствовали это, стали прежними, снова пропадали где-то, и хоть в стельку пьяными не напивались, но водкой пахло от них крепко, и бутылки уже не прятали где-то в сенях, а со стуком ставили на стол, требовали закуску. Об отъезде не заговаривали, и Дарья Андреевна однажды сама спросила их:
– Когда думаете ехать?
Сыновья переглянулись. Геннадий неуверенно сказал:
– Не горит пока.
Дарья Андреевна резала лук, откинув голову в сторону от его горького едкого духа. Не глядя на сыновей, сказала:
– Чем так водку глохтать, уж лучше поезжайте.
Геннадий, помолчав, буркнул под нос:
– Ладно, дней через пяток тронемся.
Дарья Андреевна будто и не слышала, продолжала мелко стучать ножом, не вытирая катившихся из глаз слез.
Вечером, перед отъездом, собрались все за столом. Сыновья, трезвые и молчаливые, неохотно хлебали борщ. Их чемоданы, туго перетянутые ремнями, стояли рядышком у порога, братья старались не смотреть на них. Молчали. «Перед отъездом и слова ласкового у них для матери на находится», – с горечью думала Дарья Андреевна.
А Геннадий вдруг сказал слова, которых она ждала все эти годы. А сейчас, дождавшись таких слов, Дарья Андреевна почему-то не обрадовалась, спокойно слушала:
– Все, мать, в последний раз уезжаем. Вернемся – и больше никаких, это уж точно, слово тебе даем. Потом решим, где жить – здесь или в городе... Что так смотришь? Не веришь?
Говорил Геннадий уверенно, твердым голосом, – а Дарья Андреевна не верила ему. Сдержанно сказала:
– Останетесь – хорошо, не останетесь – дело ваше, просить больше не буду. Не так для меня это надо, как для вас же самих. Попомните мое слово: не останетесь – пропадете от водки и от ваших тысяч.
Геннадий опустил глаза, глухо сказал:
– Не будет этого. Нам эта жизнь уже тоже поперек горла стала, – рубанул он ладонью по шее. – Говорю тебе: еще раз съездим – и шабаш.
– Вот и пошабашили бы сейчас.
– Сначала заработать надо.
– Заработать... – с горечью сказала Дарья Андреевна. – Опять деньги вам нужны – а для чего? Чтобы снова пропить все?
Геннадий угрюмо сдвинул брови. Видно, не ожидал он, что мать так воспримет его слова, что вместо радости будет такое недоверие, а чем убедить ее – не знал. Неласково проговорил:
– Ну, не веришь – распинаться не буду, а только слово мое твердое: последний раз еду. За него не ручаюсь, – кивнул он на Колю, – у него своя голова на плечах, а сам точно останусь.
– И я останусь, – робко сказал Коля.
Ничего не ответила Дарья Андреевна. И хотела бы верить сыновьям – да не могла уже.
На том и расстались. Стала Дарья Андреевна, по обыкновению, ждать писем. Сыновья писали, что поставили их на ремонт, а когда удастся выйти в море – неизвестно. Вышли только в начале июня. А в октябре написал Геннадий из Магадана, чтобы она пока не ждала их, приедут только к весне. Год получился неудачный, – писал старший сын, – заработали пшик – меньше двух тысяч на душу, – возвращаться с такими деньгами нет смысла, и они решили пойти во вторую экспедицию, на зимний лов. И в конце письма снова писал, что это уж точно их последнее плавание и оба потом останутся с ней. Вот тогда только и поверила Дарья Андреевна, что сыновья всерьез решили взяться за ум, и заплакала тихими, радостными слезами.
А в январе утонули ее сыновья.
Сообщалось об этом в письме с синим казенным штампом на месте обратного адреса, и Дуся-почтальонша, разглядывая конверт, крутила его и так и эдак, раздумывая, что может быть в этом письме, и не лучше ли сначала вскрыть его и прочесть – помнили еще на селе, как в сорок четвертом упала замертво Аксинья Федоровна Богданова при одном только виде конверта с похоронкой. И Дуся решила вскрыть конверт. Прочла, охнула – и опрометью кинулась к бабке Василенчихе, первой советчице на деревне во всяких бедах и напастях. Глотая слезы, долго не могла выговорить, в чем дело, и только повторяла:
– Баба Маня, баба Маня...
Василенчиха сама взяла из ее рук наискось разорванный конверт, стала читать, далеко вытянув перед собой лист бумаги. Читала долго, – была она едва грамотна, – шевелила губами, пришептывая. Окинув Дусю посуровевшим взглядом, строго приказала:
– Будя слезы-то лить. Иди, да не говори пока никому.
Ушла Дуся, во дворе смахнула слезы, подумала с облегчением: слава богу, не мне идти.
А Василенчиха, вложив письмо в конверт, стала собираться. Достала из сундука все новое, чистое, – будто на праздник шла. Вот только шали новой у нее не было, пришлось надеть старую, черную. И вышла в синие снежные сумерки, побрела по деревне, и поземка тут же зализывала ее следы.
Так черной тенью вошла беда в дом Дарьи Андреевны.
А она не знала об этом, и материнское сердце ничем не предвещало беды. Легко было у нее на душе. Сидела она в просторной теплой избе, прислонившись спиной к печке, вязала сыновьям носки, пока было светло, а теперь, опустив руки на колени, вспоминала, что писал Геннадий в письме, полученном неделю назад. Письмо, читаное-перечитаное, лежало на специальной полочке, где хранились письма всех ее сыновей, и в этом, последнем, Геннадий писал, что пока все идет хорошо, рыбы много, плавать им еще месяца два, а потом дождутся расчета и сразу домой, и опять повторял, что больше оба уже никуда не поедут. И теперь верила Дарья Андреевна каждому его слову, думала о том, что^наконец-то кончилась ее одинокая жизнь, и перебирала в уме всех деревенских девушек, прикидывая, кто мог бы стать ее снохой. В город перебираться ей не хотелось, и она думала, что ей удастся уговорить сыновей остаться здесь. Ну, а если уж будут настаивать – можно и в город...
Вошла Василенчиха, едва видимой тенью стала на пороге, сказала:
– Принимай гостя, Дарья.
Дарья Андреевна легко встала, пошла ей навстречу.
– Проходи, Ивановна, проходи. Я вот сижу тут, сумерничаю...
И включила свет.
– Раздевайся, сейчас самовар поставлю, почаевничаем. Вот спасибо, что зашла, а то одной, бывает, и чай-то пить не хочется, так и лягу...
Василенчиха разделась, но шаль почему-то не сняла, тяжелой поступью прошла к столу. Была она крупная, высокая, с грубым мужицким лицом и огромными, изуродованными работой руками. Встречались они редко. Три сына Василенчихи погибли в войну, дочь давно откололась, муж умер лет пятнадцать назад, – и о чем же было говорить им при встрече, как не о своих погибших... Разговоры эти всегда кончались слезами, обе расстраивались до того, что порой приходилось укладываться в постель, – вот и старались, они встречаться пореже, чтобы не растравлять раны друг друга. Но два-три раза в год они сходились непременно, – обеим нужны были эти слезы, их общее горе, – подолгу сидели, вспоминая своих детей, и плакали и утешали друг друга, выливая в слезах накопившуюся тяжесть. Наверно, никто, кроме Дарьи Андреевны, и не видел на селе, как плачет Василенчиха. И Дарья Андреевна подумала, что, видно, и теперь Василенчиха пришла за этим, – повспоминать, поплакать, – и ей стало неловко за свое благодушное настроение, – всегда в такие часы помнила она, что у нее два сына, а у Василенчихи – никого и ничего, дочь присылала не больше одного письма в год, давно уже не приезжала в деревню и не звала мать к себе.
Дарья Андреевна разжигала самовар, ставила на стол посуду, говорила что-то нестоящее – и вдруг остановилась, вглядываясь в лицо Василенчихи.
– Ты что это, Ивановна? Ай случилось что?
– Случилось, Дарья...
Василенчиха стала стягивать на плоской груди концы своей черной шали, которую так и не сняла до сих пор.
– С дочерью что-нибудь? – испугалась Дарья Андреевна.
– Да что с ней сделается? Другая беда.
– У кого?
Василенчиха прямо взглянула на нее.
– У тебя.
– У меня? – удивленно спросила Дарья Андреевна, отвела глаза и коротко засмеялась. – Какая же у меня беда может быть? Нет, Ивановна, все мои беды позади, хватит, набедовалась. Сыновья, слава богу, живы-здоровы, а если другое что – так разве это беда? Вот, Геня недавно письмо прислал, пишет, что все хорошо, рыбы много наловили, заработали хорошо, еще месяца два поплавают – и все, домой, насовсем приедут...
Говорила Дарья Андреевна все быстрее, словно торопилась куда-то, на Василенчиху не смотрела, поднялась из-за стола, опираясь руками о края его, и пошла к полочке, за письмом, стала разворачивать его. И говорила, не смея взглянуть на Василенчиху, протягивала ей листок:
– Вот, смотри, шесть дней как письмо пришло, да неделю в дороге было...
Молчала Василенчиха, опустила голову, смотрела на свои черные руки с безобразно вздувшимися узлами вен. И Дарье Андреевне пришлось самой взглянуть на нее, и тогда она медленно опустилась на стул, но не всем телом, а присела на краешек, словно только на минуту, а потом встать и идти куда-то.