он подумал, что теперь вообще всё стало замечательно, теперь у него будут одни друзья, а врагов не будет. Мир и благодать наступят в доме на колёсах.
И ему стало ещё веселее.
Это раньше Пашку забавляло, что у него есть персональный враг дворник. Но то было совсем другое дело. Плевать было на того врага. Он Пашкиной жизни не касался — жил себе в стороночке. А если и касался (пальцами за ухо или метлой по горбу), то редко и ненадолго.
А тут круглые сутки вместе. И это уж получается не вражда, а склока. Как в коммунальной квартире. А кому ж охота быть склочником?
Лисиков просто молодец — взял и придушил склоку. И как у него это просто получилось и мило. Р-р-раз! И готово.
А он, Пашка, мучился. Не знал, с какого боку подступиться.
Промтоварный — мимо! Аптека — мимо! Пирожковая — мимо! Универмаг — мимо!
Стоп! Приехали. «Гастроном».
Народу было полно. Пашка протиснулся к прилавку с трудом. Он так энергично работал локтями, что какой-то здоровенный парень вслух удивился:
— Во прёт-то! Во прёт! Как танк. Давай, давай, малец, жми из них масло.
Он сказал это добродушно и подмигнул Пашке.
Хороший парень, хорошие люди, хороший город, — отщёлкивало в Пашкиной голове.
«Мартовского» пива не оказалось. «Жигулёвское» было, «Рижское» было, а «Мартовского» не было.
«Ишь, привереда, — добродушно подумал Пашка о Лисикове, — „Мартовское” ему обязательно подай».
— Ты, малец, заверни за угол направо, квартала через два «Пивной бар» будет, там есть, — подсказал тот самый парень.
Пашка благодарно кивнул и помчался разыскивать бар.
Очень уж хотел он угодить Лисикову, хоть и не понимал, чем «Мартовское» отличается от остальных. Одна дрянь: горькая, кислая и противная.
Пиво Пашка терпеть не мог. Он любил апельсиновый сок.
А Лисиков пиво.
Ну и чудесно. Пожалуйста. Прыг-скок!
Ку-шай-те на здо-ровье. Прыг-скок!
Хорошо, когда ноги легки, — прыг! Хорошо, когда небо синее, — скок!
Сперва Пашка завернул не за тот угол. В другую сторону побежал — напутал.
Но это было неважно, прошло только пятнадцать минут.
В баре «Мартовское» было. Оказалось, что пять бутылок — это довольно тяжело. Пашка волок их, перегнувшись, и бежать уже не мог. Но шёл быстро.
Жарко было. Пот щипал глаза.
Пашка пересёк площадь, прошёл прохладным чистым вокзалом.
А потом он стоял ошеломлённый и глазам своим не верил.
Поезда не было.
Пашка до боли в глазах таращился на голубоватые отполированные рельсы и ничего не мог понять.
— Не может быть, — громко сказал он.
И вдруг облегчённо рассмеялся.
Ну, конечно же, вот балда, просто поезд перевели на другой путь.
Пашка ругнул себя.
Вот дубина, недотёпа, сразу не сообразил.
Он спрыгнул с высокого перрона, бережно прижимая к груди авоську с бутылками, пролез под одним составом, под другим…
Поезда не было.
И рельсов не было, и вообще ничего. Пустырь. А вдалеке, за пустырём, снова был город. Дома.
— Да нет, — досадливо сказал Пашка, — всё равно не может быть. Что ж они без меня уехали, что ли? Смешно.
И он полез обратно. Под одним составом… Под другим…
Поезд должен быть. Должен.
Вдруг страшная догадка оглушила его.
Никогда Пашка не думал, что мысль может ударить человека в голову, как дубина.
Тр-р-рах!
Ноги сразу стали слабые, чужие.
Пашка сел на рельсы. Глухо брякнули бутылки.
— Что ж это… Что ж это, братцы, — бормотал он.
Тяжело, как пузатый старик, влез на перрон.
И снова сел — прямо на пыльный асфальт.
— Ты чего это здесь уселся, пацан? — спросил строгий голос.
Пашка поднял голову и увидел «красную шапочку» — дежурного по вокзалу.
— Вы скажите… Вы мне только правду скажите, пожалуйста, — тихо проговорил Пашка, — эшелон со студентами ушёл?
— Эва, хватился. С полчаса как укатил. Да он и стоял-то всего шесть минут, встречного ждал. А ты что — повидаться с кем пришёл, с пивом-то?
Пашка замотал головой и закрыл глаза.
«Красная шапочка» постоял немного, потоптался на месте, потом хмыкнул и ушёл.
«Ну как же он мог… как же он мог… Он же мне улыбался, улыбался ведь, собака».
Пашка сидел с закрытыми глазами и раскачивался, и мычал сквозь стиснутые зубы.
Никогда ещё во всю его жизнь не было ему так плохо, неспокойно и неуютно на этом свете. «А может, он сам не знал», — подумал Пашка, и обрадовался, и ухватился за эту мысль.
Но тут же снова сник: фиг там не знал! Всё он знал. Паровоз, говорит, менять будут. Сам, говорит, узнавал.
Не мог Пашка этого понять. Никак не мог. Не укладывалось в него.
Конечно, бывало — обманывали его иногда. Да и сам он, случалось, надувал.
Но ведь это так — шутя или по пустякам.
А тут… Что же это?
Ведь, выходит, Лисиков наперёд всё рассчитал, выходит — он готовился к этому.
Денег вот не пожалел, чтоб правдоподобнее было. Пашка вынул сдачу — новенькую трёшку, уставился, будто на ней что написано, объяснение какое-нибудь.
А трёшка была как трёшка, и объяснений подлецы не пишут. Ни к чему им это.
Но что-то надо было делать. Что-то делать… И Пашка поднялся.
Он шёл, как лунатик, покачиваясь, с невидящими глазами. Авоську машинально тащил с собой. Пашка шёл долго, не думая, куда он идёт и зачем.
Перрон давно кончился. Пашка брёл по заросшей бурьяном насыпи.
Потом споткнулся о какой-то железный прут, разорвал штанину и упал.
И, наконец, заревел.
Слёзы, давно наполнявшие его, стоявшие в глазах, будто только и ждали, когда он упадёт. Они выплеснулись из Пашки, перелились через край, потекли ручьём.
Он ревел громко, в голос, захлёбываясь нестерпимой обидой.
— «Я „Мартовское” люблю…» «Мартовское» он любит… У-у, гад… гад… какой же он гад… — бормотал Пашка.
Он плакал долго и вконец ослабел от слёз. Всё вокруг стало расплывчатым, тусклым и неинтересным.
Пашка лежал, уткнувшись лицом в пыльный жёсткий бурьян, и уже ни о чём не думал, а только всхлипывал иногда, вздрагивая всем телом.
И неожиданно уснул. На самом солнцепёке.
Проснулся Пашка от нестерпимой жажды.
Губы его распухли и запеклись, а язык стал большой и шершавый.
Сильно болела голова. Казалось, в затылок налили свинец. Нет, не свинец, а ртуть. И она тяжко переливалась в затылке, клонила голову назад.
Пашка сразу всё вспомнил. Но плакать больше не стал. И не возмущался больше, не ругал Лисикова.