Я часто брожу по слободке. Эти места у меня самые любимые.
Лучше всего здесь бродить вечером, когда солнце уже нырнуло в море, а в травяных зарослях пробуют свою музыку цикады (или ночные кузнечики, или сверчки – их по-всякому называют). Они дают пока не сильные и не длинные трели. Словно сказочные стеклянные самолетики в траве начинают прокручивать перед взлетом крошечные моторы…
Почти всегда улочки выводят меня на ту маленькую площадь. С одного края у нее – лестничная площадка. По лестнице улица Генерала Петрова спускается к шоссе, бегущему в Херсонес, к древним развалинам и раскопкам. А Шестая Бастионная тянется вдоль пологого верха горы дальше, к Катерной, где на углу до сих пор стоит оборонительная башня бастиона…
Если встать на парапет лестницы, увидишь берег Херсонеса с разрушенным храмом, а дальше – небоскребы нового района у Камышовой бухты. А над берегами, над развалинами и небоскребами – громадное светлое море И закат.
Закат бросает бронзовые отсветы на Городской холм – на белые дома, на зелень, на купол Владимирского собора. Яблоко и крест над куполом загораются золотым огнем. Этот огонь виден в море издалека. Недаром собор отмечен в лоциях и на морских картах как знак для судоводителей…
Все мне здесь знакомо-знакомо. И эти улицы вдали на холме, и эта кремнистая площадь, и эта лестница, и дворик рядом с ней – там, на плоском сарайчике, всегда лежит перевернутый корпус маленькой яхты. И запахи ласкового южного сентября, и стеклянные трели цикад, и голоса мальчишек – здесь, на площади, и в ближних переулках.
Мальчишки играют. Недавно прошел на телеэкранах трехсерийный фильм “Д’Артаньян и три мушкетера”, и сейчас во дворах, на пустырях и перекрестках стучат деревянные шпаги. Их частый, неравномерный стук перемешивается с веселой перекличкой и боевыми командами, горячим дыханием бойцов и цоканьем подошв по камням. Это тоже очень знакомо. Это было всегда.
Мимо промчался пацаненок лет девяти. Смугло-золотой от загара и заката. Распахнутая голубая рубашка летела у него за спиной, как мушкетерский плащ, не хватало только вышитых серебряными нитками крестов и лилий. В каждой руке мальчишка держал по деревянному мечу. Один – за рукоять, второй – за средину клинка. Наверно, этот второй меч он спешил отнести товарищу.
Мальчик проскочил так близко, что мне приподняло ветром волосы. И я на миг ощутил запах свежеоструганной древесины. И даже успел разглядеть оружие: янтарные сосновые волокна вдоль клинков, прибитую гвоздем перекладину у рукоятки, грубовато выструганный эфес… И сразу память толчком подбросила давнее-давнее ощущение – как прикасается ладонь к деревянной рукояти, которую только что обработал кухонным ножом. Как сжимают эту рукоять пальцы. Как переносится на мышцы предплечья увесистость вытесанного из доски клинка. Ж-жих! – и валится у забора срезанный под корень куст чертополоха. А в дальнем конце двора, у сараев и похожих на крепости поленниц, уже нетерпеливо окликают меня мальчишки – мои приятели с улицы Герцена…
Я вглядываюсь в память, как в глубокое темноватое зеркало, и вижу себя – четвероклассника послевоенных сороковых годов из городка Тюмени, что стоит на полынных и глинистых берегах Туры. Отчетливо вижу, от макушки до пяток.
На макушке – сатиновая тюбетейка. Когда-то она была бордовая, а сейчас от солнца и дождей стала светло-рыжая. Жиденький вышитый узор на ней совершенно поблек, из него торчат нитки. Тюбетейка закрывает лишь темя. Отросшая челка (к августу—выгоревшая до полной белизны) лежит на расцарапанном лбу. Кожа на оттопыренных ушах много раз облезала от солнечного ожога и теперь покрывает их прочным слоем, напоминающим тонкую древесную кору. Похожая на коричневую резиновую трубку шея торчит из ворота ковбойки – рубашки в мелкую красно-желтую клетку.
Сейчас многие думают, что ковбойка – это просто клетчатая рубашка. Но в те времена у настоящих ковбоек обязательно были большие накладные карманы с клапанами и – главное – особый воротник. Его уголки пристегивались пуговками. И не только спереди. Сзади тоже был острый уголок и тоже пристегивался. Это было красиво и удобно во всех случаях, кроме одного – когда надо идти в школу и надевать галстук. Сквозь него воротник сзади не пристегнешь. Правда, мой одноклассник Мишка Маслов однажды сделал в галстуке прорез: для пуговки. Но это новшество заметила вожатая Рита и устроила Мишке вполне справедливый нагоняй…
Я свою ковбойку очень любил. После нескольких дней уличных похождений она становилась мятой и перемазанной, и я нетерпеливо танцевал рядом с мамой во время стирки. И потом натягивал ковбойку снова – прямо на голое тело, – удивительно свежую, еще горячую от утюга…
Я продолжал любить ее даже тогда, когда мой дядюшка – дядя Боря, живший на улице Герцена, в проходной комнатушке флигеля, – разочаровал меня. Он объяснил, что надо писать не “кавбойка”, а “ковбойка”. Я сперва заспорил, я был уверен; что это название происходит от слова “кавбой” – то есть “кавалерийский боец”. Мне почему-то казалось, что так назывались конники во время Гражданской войны в Соединенных Штатах, когда северяне дрались за свободу негров. Но дядя Боря разъяснил, что “ковбой” по-нашему значит “коровий парень”, то есть пастух коровьих стад в широкой прерии американского Дикого Запада.
Ну, пастух так пастух. И я энергично запихал подол ковбойки под брезентовый солдатский ремешок, которым подпоясывал штаны из рыжего потертого вельвета.
Штаны подобной конструкции тогда носил чуть ли не каждый второй мальчишка. Просторные, с глубокими карманами, не длинные и не короткие, а такие, что полагалось застегивать под коленками. Обычно никто их не застегивал, и манжеты с нитками на месте оторванных пуговиц болтались на искусанных комарами и расчесанных икрах, над сандалиями с пятью дырочками и тонким поперечным ремешком. Эти сандалии с протертыми насквозь подошвами —стоптанные, пыльно-бесцветные и невесомые – были “всегдашними спутниками нашей летней жизни. Впрочем, иногда мы сбрасывали их, чтобы побегать босиком. И от поперечных ремешков оставались полоски светлой кожи, они почему-то долго не загорали…
Я подумал, что если бы я сейчас появился на Шестой Бастионной в своем тогдашнем виде – в тюбетейке на стриженой макушке, в ковбойке и растрепанных вельветовых штанах устаревшего образца, – то, пожалуй, очень выделялся бы среди теперешних ребят. Но одно у нас было абсолютно одинаковым – деревянное оружие.
В те давние годы тоже шли фильмы про мушкетеров. Трофейные. Сняты они были в разных странах, а взяты во время войны на немецких складах. Многие мальчишки, да и взрослые тоже, напевали тогда и насвистывали песенку д'Артаньяна:
О, Вар-вар-вар-вар-вара,
Приехал я в Париж,
Поэтами воспетый
От погребов до крыш!
Или что-то в этом роде.
Нас немного смущало, что мушкетерами в этой кинокомедии оказались переодетые повара, и что в конце картины они бесславно улизнули из мушкетерского строя. Но д'Артаньян был настоящий, и его подвиги тоже были настоящие. А что касается настоящих Атоса, Портоса и Арамиса, то мы знали: про них есть толстая книга. Правда, книгу эту никто из нас не видел. Она была легендой. Вроде легенд о подземном ходе на берегу Туры или о предстоящей отмене переводных экзаменов в четвертых и пятых классах. По крайней мере, мы верили и в то, и в другое, и в третье. Изредка возникали слухи, что пухлый том “Мушкетеров” сейчас есть у некоего Витьки Лопухина, по прозвищу Буся, или у Вовки Шинкарева – одноклассника Вовчика Сизова (у которого велосипед “Диамант”). Но даже “сильные мира сего”, такие, как девятиклассник Валька Сидор или мой бывший сосед Лешка Шалимов, не могли добыть эту книгу хотя бы на день.
Однако мушкетерские легенды жили. И очередной фильм из времен Людовиков Тринадцатого и Четырнадцатого заставлял их разгораться новым пламенем. И во дворах снова начинали стучать деревянные шпаги.
Были у нас и другие военные игры: в партизан, в разведчиков, в “штурм горы”. Игры с самодельными автоматами, гранатами и деревянными пистолетами ТТ. Но я вспоминаю сейчас бои и приключения, овеянные сенью летящих мушкетерских плащей. В них была особая романтика рыцарства и привкус постоянной тайны.
По какому-то не изученному еще закону природы такие игры начинаются всегда под вечер. Может быть, потому, что вечером исчезает дневная откровенность красок и в приглушенном свете старые сказки делаются ближе и реальнее.
Мы собирались в просторном дворе на улице Герцена, где прошло мое раннее детство. Теперь я жил не здесь, но прибегал сюда каждый день к дяде Боре и к старым приятелям: Вовке Покрасову, Тольке Петрову, Амиру Рашидову. Двор был просторный, с травой и могучим тополем, с зарослями репейника и крапивы у заборов. Длинные поленницы в дальнем конце двора пахли лесом: грибной сыростью и смолой. К локтям и ладоням прилипала золотистая сосновая чешуя. Пергаментные полоски тонкой бересты шевелились под ветерком. От березовых поленьев на штанах оставались пятна, как от покрашенной мелом стенки