Сперва Костику было страшно. Боялся он не за себя — за маму. Но потом увидел вдруг, что у неё вздрагивает спина. Он испугался ещё больше. Он решил, что она плачет, плачет перед этим бомбовозом. Но она не плакала. Она еле сдерживалась, чтобы не расхохотаться.
Наверное, это действительно было смешно. Здоровенный Генка, которому Костик не доставал до подбородка, кулаков которого даже взрослые мужчины побаивались, выступал в роли обиженной деточки. И лузганье семечек в паузах между равнодушными и заунывными (будто необходимую работу выполняла) воплями его мамаши, Наверно, смешным был и контраст между огромной тучной торговкой, известной по всему городу скандалисткой, и тоненькой хрупкой мамой, потому что высыпавшие из своих домов соседи покатывались со смеху. Для них это был бесплатный спектакль.
Но Костику не хотелось смеяться. Он весь раздулся от гордости. Он чувствовал себя победителем.
Воспользовавшись паузой перед очередной серией криков, мама вытолкнула Костика перед собой и сказала:
— Ну поглядите на этого бандита, который убил вашу деточку. Поглядите на его лицо. Видно, довели парня, если он уж на вашего дылду бросился.
Генкина мама деловито оглядела Костика заплывшими глазами, удовлетворённо хмыкнула и совершенно спокойным голосом сказала:
— Довели. Катилась бы ты, барышня, отседа, да поскорее, пока щенка твово не пришибли, грех на душу не взяли.
И повернувшись необъятной спиной, туго обтянутой цветастым сарафаном, пошла прочь, тяжело переставляя слоновьи ноги. За ней понуро тащился Генка. Оттолкнув Костика, на крыльцо выскочил Стас. Его колотило от злости.
— Это мы ещё поглядим, кто кого! — крикнул он.
Генкина мамаша остановилась, медленно обернулась, долго разглядывала Стаса, будто неведомое ей насекомое.
— Тю! Это ишшо што за воша? — удивилась она и покачала головой. — Вот же ж понаехали голоштанники, голь-шмоль, давить вас не передавить.
Но тут, тяжело опираясь на палку, к ней подошёл старик столяр из соседнего дома и мрачно сказал:
— Вот что, Губаниха, ты лучше мальчишку и мать его не замай. В обиду не дадим. Ты знаешь, что у них два мужика в семье погибли за Советскую власть, пока ты тут рыбцом и ещё кой-чем приторговывала? То-то. У людей память долгая. Так что не замай и бугаю своему Геньке накажи. Уразумела?
Генкина мамаша всплеснула руками, заулыбалась, заюлила и пропела елейным голосом:
— Дак я же шуткую, Семёныч! Я же ж шуткую. Ды ну тебя, Семёныч!
— Вот и ладно, — ответил сурово старик, — пошутковала — и будет. А то гляди! Среди людей ведь живём. Уразумела?
— Да уразумела я, уразумела! — Генкина мама снова всплеснула руками, лицо её сложилось в добродушные складочки, но из-за этих складочек она полоснула Костика и его маму таким взглядом, что Костик невольно попятился. Впервые ему стало по-настоящему страшно.
Мама Костика крепко прижала к себе Стаса и сына, быстро вошла в дом. Когда Костик поднял голову, он увидел, что по лицу её текут слёзы.
— Боюсь я за вас, мальчики, — прошептала она, — если бы могла, завтра же уехала из этого террариума.
— А Стас как же? — спросил Костик.
— А что такое террариум?
— В террариуме живут змеи и лягушки. Я боюсь за вас. Столько вокруг хороших людей, и всё равно я боюсь. Такая зловещая женщина. Сначала показалась смешной, а она жестокая и страшная.
— Она глупая и толстая. Вы не беспокойтесь — среди людей ведь живём, — повторил Стас слова старика. — А мы с Костей всегда будем вдвоём.
— Правда. Вдвоём. Всегда. И живём мы среди людей, — ответил Костик.
…Был сорок шестой год. А позади годы войны, самой страшной за всю историю нашей Родины.
Витю разбудило тарахтенье мотора. Постель отца была пуста. Подвешенный углом на кривой гвоздь, торчавший в глинобитной стене, на самом видном месте — у зеркала, весело покачивался лист бумаги.
Витя сорвала записку и прочла. Размашистыми буквами было написано такое вот ехидно-замысловатое:
«Ни в коем разе, о дочь моя, нельзя показывать тебя разбуженному в декабре медведю — зарыдает косолапый с досады и зависти и тут же слопает. Ну, ты и спать! Это уж просто не сон, а искусство. Будил три раза, но в конце концов, обессиленный, отступился. Уехал по делам. Хозяйничай сама. Буду после обеда. Физкультпривет».
Отец любил писать Вите записки, и она почти безошибочно по тону их, по почерку даже, определяла настроение автора.
Сегодня утром ей писал человек весёлый. Писал на бегу. Торопился и чуточку смущался.
«Как же! Так я тебе и поверила, будил ты меня! Просто пожалел. И никакого восхода, разумеется, я уже сегодня не увижу! Ведь обещал растолкать. То-то смущается!» — сердито подумала Витя.
Но сердилась она ровно столько времени, сколько понадобилось для того, чтобы натянуть купальник и шагнуть из прохладного сумрака мазанки в ослепительность утра.
Застывшее шелковистое море, песок косы, жёлтый, облитый солнечными лучами (наверное, потому и жёлтый — в руках он бело-белейший), само солнце — жаркое, яростное не по-утреннему, рыжие глинистые склоны обрыва неподалёку…
Две чистые краски: синяя и золотая… На плоту экспедиции у насоса суетятся двое: один грузный, квадратный, другой повыше ростом — тощий и сутулый, как вопросительный знак.
Движок насоса взвывал, тарахтел некоторое время, и фигуры рядом с ним замирали, будто боялись спугнуть. Потом мотор чихал, плевался синим дымком и замирал. Вот тогда и начиналась вокруг него суета.
Витя увидела, как тощий в сердцах пнул насос ногой и тут же схватился за ступню руками, поджал ушибленную ногу и стал похож на цаплю, высматривающую в воде лягушек.
Витя улыбнулась и вдруг услыхала позади себя тихий смех. Она обернулась. На крыше мазанки, сложив по-турецки ноги, сидел Андрей и жевал свой любимый паслён. Казалось, он так и не слезал с этой крыши со вчерашнего дня.
— Ты знаешь, — задумчиво сказал он, — вон тот человек, который танцует на плоту на одной ноге, — Жекете. Он сын Геннадия Савельевича. Здравствуй.
— Здравствуй, — растерянно ответила Витя. — Какого Геннадия Савельевича? И что это за имя — Жекете?
— Такого. С ним наши отцы здорово в детстве враждовали. Они же в этом городе жили, когда ещё мальчишками были. Они его Генкой называют. А вообще-то, Жекете на самом деле Федька.
— Ничего не понимаю. Вернее, что сын того давнишнего Генки, понимаю, а про Жекете — нет.
Андрей мягко, по-кошачьи спрыгнул вниз, провёл большим пальцем по сухим, обветренным губам (Витя ещё вчера заметила этот жест). Она улыбнулась.
— Ты чего? — спросил Андрей.
Витя тоже провела пальцами по губам.
— Точно так делает Станислав Сергеич.
— Батя? Гляди-ка! — обрадовался Андрей. — Ему в прошлом году куртку купили. Почти что замшевую, с медными пуговицами.
— Станиславу Сергеичу?
— Скажешь тоже! — буркнул Андрей. — Федьке. Заграничную такую.
Вите было трудно вот так сразу привыкнуть к Андрюхиной манере разговаривать. Понимала, что лучше всего промолчать — сам ведь скажет, что хотел сказать, — но она не удержалась.
— При чём тут какая-то дурацкая куртка? — спросила Витя.
— Да ты не злись, — добродушно ответил Андрей, разжал руку и протянул на ладони чёрные ягоды. — Скушай паслёнчику.
Витя подозрительно уставилась на мальчишку — издевается он, что ли?
— Ты чего это? Смеёшься, да? При чём здесь почти что замшевая куртка и медные пуговицы? И не хочу я «кушать» твой противный паслён! Ты начал говорить про Жекете и всё запутал!
— Почему противный? Он не противный, просто к нему надо привыкнуть.
Витя чуть было не спросила: кто не противный, Жекете? Но тут же сообразила, что речь о паслёне.
— А медные пуговицы очень даже при чём, потому что Федька одну пуговицу потерял.
— Ну и что?
Витино терпение подходило к концу. Так и чесались руки треснуть этого Андрюху по шее, чтобы говорил ясно, коротко и толково.
— А то, — невозмутимо продолжал Андрей, — что этот самый Федька носился как полоумный по улице и орал: «Потерял! Пуговицу потерял! Медную, заграничную потерял!» Мы в лапту играли, он подбегает, слёзы на глазах — а самому уже целых пятнадцать лет, глядеть неловко. «Не видели?» — кричит. «От чего пуговица-то?» — спрашиваем. «От жекете, — орёт, — от почти что замшевого, заграничного!»
Мы только потом сообразили, что он свою куртку жакетом называет. Вот и стал он с тех пор Жекете.
Витя засмеялась.
— Ну и как? Не обижается?
— Сперва злился. А потом, видно, решил, что так даже интереснее, чем просто Федька. А вообще-то всё равно противный парень.
— А что он на плоту делает?