Наконец, был еще один случай, пожалуй, самый нелепый и ужасный. Один старичок, живший в доме напротив и часто посиживавший во дворе за чтением газет, в то время как его маленькая собачка бегала по двору, как-то раз присел на свою любимую лавочку поблизости от хоккейной коробки, где Женька с товарищами играл в футбол. Сел и стал читать, а потом вроде бы задремал. Женька с ребятами, наигравшись вволю, убежали по домам, а старичок все так же сидел на скамеечке, и вокруг него вертелась его собачка, отстегнутая от поводка. По двору мимо скамейки прошел не один десяток людей, многие из которых хорошо знали этого старичка, а некоторые, проходя мимо него, даже говорили: «Здравствуйте!» или «Добрый вечер!». Лишь тогда, когда стемнело и собачонка, набегавшись досыта, стала сперва теребить старичка за брюки — мол, пора домой, хозяин! — а потом тревожно затявкала и, наконец, жалобно завыла, кто-то догадался, что дело неладно… Оказывается, старичок вовсе не заснул, а умер. И даже бабки, его ровесницы, которые все про всех во дворе знали, толком не выяснили, отчего он скончался. Просто сердце остановилось — и все.
Почему именно этот случай произвел на Женьку такое сильное впечатление, трудно сказать. Наверно, потому, что он хорошо понимал, отчего мог бы погибнуть, если б ему на голову сорвалась сосулька или если б он сидел в «Ауди», которая ударилась о столб, а тихая и незаметная смерть старичка содержала в себе какую-то загадку, тайну, неизвестность. То есть, конечно, врачи потом установили, отчего умер этот дедушка, составили медицинское заключение, где все по-научному объяснили и записали. Но Женька-то этого заключения не видел, а если б ему и дали его прочитать, то все равно ничего бы не понял. Зато он прекрасно помнил, как этот старичок выходил из своего подъезда, опираясь на палочку, с собачкой на поводке и с газетой в кармане — почти так же, как вчера, позавчера, поза-позавчера и еще много раз до этого. Ведь этот старик вышел на пенсию еще до того, как Женька родился! То есть можно сказать, что в течение всей Женькиной жизни он в одно и то же время выводил гулять свою собачку и садился на лавочку читать газету. Во всяком случае, когда погода позволяла. Много-много раз он садился на эту скамейку и разворачивал газету, будучи совершенно уверен в том, что, дав собачке погулять и подышав свежим воздухом, не спеша вернется в свой подъезд, поднимется на лифте в квартиру и продолжит жизнь по своему стариковскому распорядку. Может, книжку почитает, может, телевизор посмотрит, а может, просто вздремнуть приляжет. И в тот роковой для него день старичок, садясь на скамейку, наверняка не знал, что уже не вернется домой. Вот страшно-то!
Жуть пробрала Женьку, когда он вспомнил об этой тихой, незаметной, внезапной и вроде бы совершенно беспричинной смерти. Пришел человек посидеть на лавочке, почитать газету. Никто на него не нападал, никто в него не стрелял, ничего, кажется, у него не болело. Задремал и умер!
Женька толком не знал, была ли у покойного старичка семья, да и не интересовался этим никогда. Однако почему-то именно сейчас он отчетливо представил себе, как в опустевшую квартиру дедушки входят его дети, внуки, а может, и правнуки. Вещи остались, собачка осталась — а старика уже нет. Но каждая вещь в этой квартире еще долго будет напоминать родственникам об умершем. И вызывать тоску и боль в душе у тех, кто его любил.
Представляя себе эту сцену, Женька видел, однако, не квартиру покойного старика — он там никогда не был! — а свою, родную, ту, где жил с папой и мамой. А потому совершенно неожиданно и против своей воли увидел уже не расплывчатых, неведомых ему родственников старичка, а совершенно конкретных людей: себя, маму, двух дедушек и двух бабушек, папиного брата дядю Сергея. Не было только папы, и из общего настроения тех, кто привиделся Женьке, становилось ясно — папы уже не будет.
Женька аж головой помотал, чтоб отогнать эту непрошеную картинку, но она все время всплывала из глубин его мозга, навязчиво прилипала к глазам. И у Женьки как-то сами собой из глаз покатились слезы. Вообще-то он плакал редко, но теперь почему-то не удержался.
Может, от этих слез, а может, по какой другой причине страшная картинка все-таки отлипла от глаз. Женька пошмыгал носом, вытер глаза и очень рассердился на себя.
Во-первых, потому что расплакался, как девчонка. «Не мужское это дело — реветь!» — сказал как-то раз папа. А во-вторых, потому что ревел он, по сути дела, неизвестно из-за чего, просто-напросто сам себе голову заморочил. С чего он взял, будто с папой что-то ужасное случилось? Да ни с того ни с сего! Может, он просто повез Валерия в больницу на машине, потому что мама побоялась? А на обратном пути что-нибудь в моторе испортилось, и пришлось папе ждать, пока его в автосервис отбуксируют. А на сельской дороге машин мало, можно и два, и три часа «загорать», пока кто-нибудь не проедет…
Совершенно неожиданно Женька решил залезть в палатку и заснуть. Когда спишь, то ничего не чувствуешь, а главное — время летит быстро. Проснешься утром — а папа вот он, у костра сидит!
Так Женька и сделал, забрался в палатку, заполз в спальный мешок и стал сквозь приоткрытый полог смотреть на догорающий костер. Глаза, вообще-то, постепенно сами собой закрывались, но настоящий сон все не шел.
«Интересно, — подумал Женька, — сколько сейчас времени?»
Он и не знал, что остается всего несколько секунд до полуночи…
Неожиданно Женька услышал негромкий, далекий волчий вой. — Ву-у-у-у-у! Уву-у-у-у-у! — протяжно донеслось откуда-то из-за озера и болота. Сперва выл только один волк, потом ему ответил другой, третий, и вскоре целый хор волчьих голосов с разных сторон затянул свою жутковатую песню.
Затем в костре, который вроде бы уже едва тлел, вдруг что-то ярко вспыхнуло, будто в него бросили щепоть пороха, послышался громкий треск, и огромный, двухметровый язык странного, ярко-зеленого пламени рванулся вверх.
Сперва Женька скорее удивился, чем испугался, потому что знал точно: в костре уже все прогорело. Но зеленое пламя не унималось, оно факелом вырывалось откуда-то из середины погасшего костра, будто к этому месту была подведена газовая труба. Вся поляна озарилась зловещим зеленым светом. Женька затаил дыхание: он понял, что происходит нечто невероятное, может быть, сверхъестественное…
Некоторое время пламя отличалось от обычного только тем, что имело зеленый цвет и горело неизвестно откуда. Однако уже через несколько минут пламя стало изменять форму. Если вначале оно представляло собой один длинный, продолговатый и остроконечный язык, похожий на сильно увеличенный огонек свечи, то по прошествии помянутых минут верхняя часть разделилась натрое, а нижняя заметно расширилась. Затем два боковых языка сильно удлинились, вытянулись и стали похожи на рукава какого-то старинного платья. А средний язык стал похож сперва на карточного пикового туза, а потом на голову женщины в остроконечном кокошнике. Одновременно пламя постепенно блекло, теряло свой ядовито-зеленый цвет и все больше переставало походить на огонь. Еще несколько секунд прошло — и пламя превратилось в струящийся поток полупрозрачного белесого тумана, который к этому моменту явно принял очертания женщины, одетой в длинный старинный сарафан до пят и воздевшей руки к небу. Даже черты лица можно было разглядеть под кокошником — правда, пока еще расплывчатые.
Потом туман сгустился, потерял прозрачность и перестал струиться, а фигура, возникшая посреди костра, приобрела почти четкие очертания. Теперь были видны даже глаза на лице этой призрачной женщины. Вся фигура теперь светилась каким-то холодным, серебристым светом, будто луна в полнолуние.
Несколько секунд призрачная женщина была неподвижна, будто статуя, но затем плавно опустила руки и вытянула их ладонями вперед, в сторону палатки, где стучал зубами сжавшийся в комок «робинзон».
А затем Женька услышал голос, низкий, глубокий — контральто, как определила бы мама. При этом губы призрачной женщины не шелохнулись, лицо осталось неподвижным, будто было отлито из куска льда. Только широко открытые глаза, не мигая, уставились на Женьку. Но слова откуда-то доносились, гулко звенели в ушах, будто Женька находился не то в бетонном колодце, не то внутри стальной трубы:
— Здравствуй, гость дорогой, да нежданный и незваный! Не поверил отец твой моим предупреждениям. Гордыня непомерная обуяла, да и сына родного, тебя то есть, огорчать не захотел. Не поехал бы с утра на озеро — и сам бы день спокойно прожил, и тебя страхом не мучил бы.
Вернулся бы сразу же после того, как вы на камень наскочили, или после того, как осина вам дорогу загородила — и то добро. Нет же, мужик — он и есть мужик: гром не грянет — лба не перекрестит. Теперь и сам пропасть может, и тебя, малолетнего, на погибель отдать! Вот она, гордыня мужицкая, до чего доводит.