Милиционер вызвал помощь тревожным свистком. Явившийся на зов другой милиционер, равнодушно оглядев Пыляя и парня, скомандовал:
— Пойдемте!
Пыляй должен был тронуться вслед за парнем.
— Они и нарочно такие свалки придумывают, чтобы в толкучке по карманам шарить! — гудел все тот же человек в толпе, провожавший пойманных, — это как есть компания… Один смуту заводит, а другие по карманам лазят…
Пыляй смутно начал понимать, что случилось. Однако, загадочная история разгадана была им слишком поздно. Милиционер не стал слушать его оправданий, только отмахнулся как от мухи:
— А ну тебя! Там все расскажешь дежурному!
И маленький оборванец, не внушавший доверия уже самым внешним видом своим, покорно замолчал.
В милиции перед дежурным парень с бесстыдной наглостью отрицал все, даже и то, что он знает мальчишку и парня, поймавшего его. Но когда, не тронутый его заверениями в его непричастности ко всему делу дежурный отправил обоих в камеру, парень, оставшись наедине с Пыляем, расхохотался ему в лицо:
— Понял?
— Ничего не понял, дяденька!
— Совсем ничего?
— Как есть ничего!
— А в карман ты лазил?
— Не думал даже!
— Зачем же он тебя схватил?
— Не знаю. Обшибся, видать!
Парень посвистал и рассмеялся.
— Дурак ты, парнишка. Пока вы с ним народ собирали, мы с мадамой карманы проверяли. Да вот засыпался, видишь?
Пыляй видел это очень ясно. Впрочем, он не был расположен сожалеть о своей доверчивости и принял все, как наказание, вполне заслуженное его легкомыслием.
Разболтавшийся же парень продолжал серьезно:
— С тобой работать можно было бы. Ты первый раз влопался?
— Первый!
— Шарашик что ли?
Пыляй промолчал.
— А то мне такой паренек пригодился бы при случае. Хочешь в компанию? Есть у меня секрет один — ловкое дело!
Пыляй покачал головой и парень замолчал.
Вечером парня вызвали из камеры. Он не вернулся назад. Пыляй переночевал в одиночестве.
Утром же его отправили в приют для несовершеннолетних правонарушителей.
Глава четвертая
Безрукая девочка вновь появляется на сцене
Вечерами и всю ночь до рассвета, в дни позднего лета, распухшие от дождей и сырости улицы Москвы неприятны. В прогорклом тумане болезненными пятнами кружатся электрические фонари; прохожие суровы и раздражительны; автомобили брызжутся липкой грязью; трамваи где-то увязают; продавцы папирос уныло дремлют над своими ящиками, укрытыми скучной клеенкой; астры и левкои в руках оборванных цветочников никнут и вянут, стряхивая последние капли дождя.
В такой день Чугунов стоял в трамвайном павильоне, ждал вагона. За спиной громады Красных ворот были багровы от сырости; золоченый ангел на них — уродлив и жалок; соскобленные крылья орла были распластаны в мертвом бессилии, величавая триумфальная арка, воздвигнутая на месте старых деревянных ворот в стене Земляного города, теперь в сумерках и тумане чудилась безобразной громадой ненужного камня. Беспокойная красота прихотливых, затейливых орнаментов, украшавших этот единственный в Москве памятник елизаветинских времен, терялась во мраке и Чугунов с некоторым недоумением оглядывался на ненужные тут никому ворота.
Он обошел их, любопытствуя, как всякий москвич, который пользуется каждым случаем взглянуть на памятник прошлого, и тогда, вдруг, увидел у багровых стен на холодной груде брошенных рельс кучу бездомных детей. Мимо них, обрызгивая их грязью, шныряли прохожие, метались трамваи. Их никто ни о чем не спрашивал, на них едва ли кто взглядывал проходя. И они ни у кого ничего не просили, они так же мало обращали внимание на взрослых, как те — на них.
И когда Чугунов, занятый всегда и везде мыслью о Пыляе, которого нужно было найти, чтобы поблагодарить за спасение дочери, тихонько подошел к ним, прячась за багровую стену, они, не оглядываясь, продолжали разговор:
— Девчонкам, тем хорошо, — сказал один задумчиво и уныло, — я знаю. Девчонку каждый в дом примет — девчонка не даром хлеб жрать будет.
— А что она может?
— Как что? И детей нянчат, и чулки вяжут, и стряпают, и полы подметают. Мало ли что!
Иван Архипович вздохнул. Сзади шмыгали вагоны трамвая, стрелочница в громадных сапогах шлепала по лужам грязи с ломиком в руках от стрелки до стрелки. Над павильоном сверкали электрические фонари, они вырывали из мрака стены груду рельс, а на них — клочья оборванной одежды, черные ручонки, желтые личики с суровыми морщинами.
Мальчиков было четверо, каждому не более десяти лет. У одного не было ноги, он сидел с края, не поднимая головы, не выпуская костылика из-под плеча. Среди них один, должно быть деревенский мальчик, держался новичком. Маленькое, худенькое его личико, осиянное теплотой синих глаз, рассматривало внимательно товарищей и улыбалось беспрестанно. В зубах у него торчала цигарка, за плечами висела сумка, на голове рваная шапчонка сидела колпачком. Разбитые лапотки на ногах и крошечный кисетик с табаком в руках свидетельствовали о деревне.
Он спросил робко:
— Огонек есть, ребятки?
— А табаку дашь?
— Держи!
Кисет переходил из рук в руки. Маленькие люди, совсем, как взрослые, крутили цигарки, сыпали табак, подбирая с ладони все до последней крупинки, закуривали друг у друга.
Мальчик сказал:
— Согнали с вокзалов. Ночевать негде.
— Ночевай с нами.
— Где?
— У нас подвал есть. А ты откуда?
— Рязанский.
— Побираешься, что ли?
— Маненько побираюсь. А то песни играю.
Все враз пошевелились, осмотрели пришельца с ног до головы. Один сказал серьезно:
— А ну-ка, попытаем тут на остановке!
— А что ж? Я на вокзалах сколько играл.
Они встали и пошли друг за другом одиночками.
Иван Архипович пропустил их мимо себя молча. Они, не замечая его, прошли сурово, но твердо. Они не жались от дождя и сырости, за ними — почувствовал Чугунов вдруг — стояла суровая, жестокая жизнь, голод и холод, но босые ноги их шлепали по грязи уверенно, глаза в электрическом огне сверкали буйной отвагой.
И этой отваги, выброшенной попусту на мостовую, было старому рабочему жаль до слез. Он забыл о трамвае, пошел за маленькими оборванцами. Они разбрелись по углам павильона, стали у косяков, нахлобучив картузики, засунув руки в карманы, прислушиваясь к певцу.
Пассажиры рассматривали маленького артиста, его шапочку колпачком, суму за плечами, разбитые лапотки. Он стоял одиноко на заплеванном асфальте перед толпой. Голос у него срывался, но жесткие слова выплывали из песни с отчетливой звонкостью:
А я д-маль-чон-ка д-си-ро-о-тою
Остался д-горе-е д-го-оре-ва-ать!
Совсем маленький мальчуган бродил между пассажирами с пачкой спичек в руках. Он поднял на Чугунова глаза, шепнул, чтоб не помешать пению:
— А спичек надо?
Иван Архипович взял коробку, заплатил деньги. Крошечный купчик этот скинул с головы картузик, бросил туда пятачок, потряс звенящими монетами и закричал, не скрывая своего торжества:
— Сорок копеек наторговал, ей-право!
Он шел дальше, продавал спички и, получая деньги, вытряхивал их все из картуза, пересчитывал и восторженно доводил до сведения покупателя:
— Скоро полтинник будет!
В павильон шипя вполз вагон. Пассажиры сорвались с мест. Мальчик кончил песню, но шапчонку свою он протянул слишком поздно: вороху шляп, картузов, непромокаемых пальто, остервенело осаждавших вагон, было не до него.
Мальчишки заглянули в шапку артиста, выбрали оттуда деньги и перебрались за угол в другой павильон. И через минуту уже слышал Иван Архипович оттуда:
А я от матерной мо-о-огилы
По-о-шел д-с сумою д-на пл-е-е-чах!
Иван Архипович остановил проходившего мимо оборванца, спросил:
— Слушай, ты не знаешь такого мальчишку — Пыляем звать?
— А тебе зачем?
— Надо.
— Не знаю.
Какая-то старушка в белом шарфике на сморщенной шейке покачала головой:
— Где родители твои?
— Умерли.
— Что ты в приют не идешь?
— Местов нет.
Он проворно ушел, ничего не прося — должно быть все они давно уже уверились в бесполезности обращения к этой толпе запакованных в пальто, пиджачки, юбки и кофточки, запечатанных в них накрепко людей.
— Разве всем напомогаешься? — вздохнула старушка.
Иван Архипович ответил зло:
— Я не видал, чтобы вы хоть одному помогли:
— Дерзкий! — отвернулась старушка от него.
Чугунов встал. Тяжкий, как камни, суровый, как свинцовое небо, набухшее тучами, страшный быт этих маленьких людей стоял перед ним. Он с тоской пошел было к вагону трамвая, как вдруг с передней площадки сошла девочка, огрызаясь назад: